Ее урок длиною в 30 лет
Маленькая повесть в письмах с комментариями
Она была нашей учительницей по математике и одновременно классным руководителем только один год – в десятом классе. И то, что она решилась на такое, было мужественным поступком (об этом – чуть ниже), а для нас – началом ее большого урока жизненного поведения. Правда, для каждого из ее тогдашних десятиклассников, тот урок имел разную продолжительность. Для одних он закончился с окончанием школы, для других продолжался годами. Для меня растянулся на тридцать лет. Она была моим верным старшим другом, и переписка с ней стала важной, ничем не заменимой, волнующей частью моей судьбы. По возрасту она отставала от моих родителей, ну, лет на пять – шесть, не больше. Последнее письмо от нее, уже очень больной, я получил за три месяца до ее кончины.
Скорее всего, не я единственный прошел ее урок длиною во многие годы. Кто-то из моих одноклассников, как и она, навсегда остался жить в нашем замечательном таежном Ангарске, по соседству с Ангарой, Байкалом и Саянами. И по соседству с ней, нашей Надеждой Ивановной. А значит, просто продолжал встречать ее на улице, в кинотеатре, на концерте... или наведывался к ней домой. Другие, как и я, вели с ней переписку, живя в других городах, и кого-то из них, как и меня, она иногда навещала за тысячи километров от Ангарска.
Завершая девятый класс, мы понимали, что если нам продолжит преподавать наша бездарная математичка, шансы на поступление в технические институты (куда почти все мы и стремились) станут ничтожными. Она не знала математики даже на уровне школьной программы. Путалась у доски, пытаясь объяснить учебный материал, и тогда лучшие ученики класса выручали ее своими подсказками. Перейдя в десятый класс, мы устроили коллективный бунт против той горе-учительницы, требуя у директора школы ее замены. Я был одним из организаторов этого бунта.
Пикантность ситуации заключалась в том, что учительница была... женой директора школы. После нашего мятежа родители некоторых моих одноклассников на всякий случай срочно перевели их в другую школу.
Не знаю, чем закончилась бы созданная нами ситуация, не появись вдруг приехавшая из Иркутска Надежда Ивановна. Она заявила, что готова взять на себя руководство нашим классом и преподавание в нем математики. Да, это было не просто благородным, но и поистине мужественным поступком. Он, естественно, позже откликался ей неприятностями. Но уж такова была Надежда Ивановна: если требовался благородный по большому счету поступок, она шла на него безоглядно. Вот таким стало начало ее многогранного и важного для нас, а для некоторых и многолетнего, урока жизни.
А когда началась учеба в десятом классе, Надежда Ивановна поставила перед нами поистине суровую задачу: за один год, наряду с освоением текущей программы, вновь проработать – ускоренно, но во всей глубине – материал восьмого и девятого классов. Соответствующими были и домашние задания. ...Когда я поступал в Московский нефтяной институт, мне на экзамене по математике учинили специальную проверку: не подставное ли я лицо. Уж очень хорошо знал я предмет...
Но не только наше знание математики ее заботило. Еще и наше умение гармонично общаться, постоять за себя, сочетать великодушие с принципиальностью, найти правильный ход в непредвиденных обстоятельствах... Она была с нами на школьных вечерах, на городских конкурсах самодеятельности, на праздновании наших дней рождения, в туристических поездках. И было с ней интересно, светло, надежно...
Однажды она предложила нам на уроке контрольную работу, состоящую из нескольких алгебраических задач. Одна из них, вторая, не решалась, но мы, конечно, об этом не знали. Так контрольная по алгебре превратилась скорее в тест по психологии поведения в сложной ситуации. Немало оказалось среди нас тех, кто за весь урок так и не продвинулся дальше второй задачи, безуспешно пытаясь одолеть ее. Но были и такие, которые, осознав, что не могут с ней справиться, двинулись дальше и успели решить все остальные. Вот таких-то и похвалила перед всем классом Надежда Ивановна как людей, умеющих избрать оптимальную тактику решения многоплановой задачи при встрече с отдельной непреодолимой трудностью.
Надежда Ивановна очень внимательно относилась к моим литературным пробам, особенно к попыткам писать басни. Не раз и не два ссылалась на моих немногочисленных басенных персонажей по какому-то поводу. А на семнадцатилетие подарила статуэтку по мотивам сказки “Лисица и журавль”. И сказала: “Любителю басен – подарок ясен!” Это было ее напутствие в литературное творчество. Я позволил себе такое творчество в качестве основного дела только на седьмом десятке лет. А та статуэтка – всегда со мной...
Но вот чего мы никогда не слышали от Надежды Ивановны – рассказов о ее прошлой жизни. Всегда оптимистичная, сильная духом, чуткая, влюбленная в жизнь и посвятившая себя людям женщина почему-то жила одна. Так прожила она до самой кончины, случившейся во второй половине ее седьмого десятка лет. Позже до меня дошли сведения, что, якобы, ее муж погиб в результате сталинских репрессий.
По окончании школы я получил от нее в Москве не менее 30-ти писем. Они и были для меня продолжением ее долгого-долгого урока жизни.
Незаурядный человек, несомненно, интересен многим. Причем хорошим и сильным людям дано поддерживать те же свойства и в нас – своим участием в нашей жизни, да и просто словом своим... Думаю об этом – и хочется предложить читателям фрагменты из писем Надежды Ивановны почти тридцатилетнего периода. А я буду сопровождать эти фрагменты своими комментариями.
Скорее всего, не я единственный прошел ее урок длиною во многие годы. Кто-то из моих одноклассников, как и она, навсегда остался жить в нашем замечательном таежном Ангарске, по соседству с Ангарой, Байкалом и Саянами. И по соседству с ней, нашей Надеждой Ивановной. А значит, просто продолжал встречать ее на улице, в кинотеатре, на концерте... или наведывался к ней домой. Другие, как и я, вели с ней переписку, живя в других городах, и кого-то из них, как и меня, она иногда навещала за тысячи километров от Ангарска.
Завершая девятый класс, мы понимали, что если нам продолжит преподавать наша бездарная математичка, шансы на поступление в технические институты (куда почти все мы и стремились) станут ничтожными. Она не знала математики даже на уровне школьной программы. Путалась у доски, пытаясь объяснить учебный материал, и тогда лучшие ученики класса выручали ее своими подсказками. Перейдя в десятый класс, мы устроили коллективный бунт против той горе-учительницы, требуя у директора школы ее замены. Я был одним из организаторов этого бунта.
Пикантность ситуации заключалась в том, что учительница была... женой директора школы. После нашего мятежа родители некоторых моих одноклассников на всякий случай срочно перевели их в другую школу.
Не знаю, чем закончилась бы созданная нами ситуация, не появись вдруг приехавшая из Иркутска Надежда Ивановна. Она заявила, что готова взять на себя руководство нашим классом и преподавание в нем математики. Да, это было не просто благородным, но и поистине мужественным поступком. Он, естественно, позже откликался ей неприятностями. Но уж такова была Надежда Ивановна: если требовался благородный по большому счету поступок, она шла на него безоглядно. Вот таким стало начало ее многогранного и важного для нас, а для некоторых и многолетнего, урока жизни.
А когда началась учеба в десятом классе, Надежда Ивановна поставила перед нами поистине суровую задачу: за один год, наряду с освоением текущей программы, вновь проработать – ускоренно, но во всей глубине – материал восьмого и девятого классов. Соответствующими были и домашние задания. ...Когда я поступал в Московский нефтяной институт, мне на экзамене по математике учинили специальную проверку: не подставное ли я лицо. Уж очень хорошо знал я предмет...
Но не только наше знание математики ее заботило. Еще и наше умение гармонично общаться, постоять за себя, сочетать великодушие с принципиальностью, найти правильный ход в непредвиденных обстоятельствах... Она была с нами на школьных вечерах, на городских конкурсах самодеятельности, на праздновании наших дней рождения, в туристических поездках. И было с ней интересно, светло, надежно...
Однажды она предложила нам на уроке контрольную работу, состоящую из нескольких алгебраических задач. Одна из них, вторая, не решалась, но мы, конечно, об этом не знали. Так контрольная по алгебре превратилась скорее в тест по психологии поведения в сложной ситуации. Немало оказалось среди нас тех, кто за весь урок так и не продвинулся дальше второй задачи, безуспешно пытаясь одолеть ее. Но были и такие, которые, осознав, что не могут с ней справиться, двинулись дальше и успели решить все остальные. Вот таких-то и похвалила перед всем классом Надежда Ивановна как людей, умеющих избрать оптимальную тактику решения многоплановой задачи при встрече с отдельной непреодолимой трудностью.
Надежда Ивановна очень внимательно относилась к моим литературным пробам, особенно к попыткам писать басни. Не раз и не два ссылалась на моих немногочисленных басенных персонажей по какому-то поводу. А на семнадцатилетие подарила статуэтку по мотивам сказки “Лисица и журавль”. И сказала: “Любителю басен – подарок ясен!” Это было ее напутствие в литературное творчество. Я позволил себе такое творчество в качестве основного дела только на седьмом десятке лет. А та статуэтка – всегда со мной...
Но вот чего мы никогда не слышали от Надежды Ивановны – рассказов о ее прошлой жизни. Всегда оптимистичная, сильная духом, чуткая, влюбленная в жизнь и посвятившая себя людям женщина почему-то жила одна. Так прожила она до самой кончины, случившейся во второй половине ее седьмого десятка лет. Позже до меня дошли сведения, что, якобы, ее муж погиб в результате сталинских репрессий.
По окончании школы я получил от нее в Москве не менее 30-ти писем. Они и были для меня продолжением ее долгого-долгого урока жизни.
Незаурядный человек, несомненно, интересен многим. Причем хорошим и сильным людям дано поддерживать те же свойства и в нас – своим участием в нашей жизни, да и просто словом своим... Думаю об этом – и хочется предложить читателям фрагменты из писем Надежды Ивановны почти тридцатилетнего периода. А я буду сопровождать эти фрагменты своими комментариями.
Надежда Ивановна Окулова (четвертая справа в первом ряду) и другие учителя с нашим 10 “A” классом.
Ангарск, 1954 г.
Ангарск, 1954 г.
ПЕРЕПИСКА 1950-х ГОДОВ
Первое письмо от Надежды Ивановны я получил в сентябре 1954 года, через три месяца после выпускного вечера в школе и в самом начале моей учебы в институте. Это был ответ на мое первое письмо ей. Но я, конечно, не делал копий своих писем, а поэтому о моих письмах можно судить только по реакции на них любимой учительницы. Сохранился, правда, черновик одного моего письма – ответа на ее довольно жесткую критику. Но об этом – позже.
А пока давайте откроем ее самое первое письмо, от 24 сентября 1954 года.
* * *
А пока давайте откроем ее самое первое письмо, от 24 сентября 1954 года.
* * *
“Дорогой Юра!
...День моего рождения, 18 сентября, стал для меня вдвойне знаменательной датой. Выдавали ордера на жилплощадь в одном из новых домов. Среди счастливчиков была и я. Естественно, забыла, что являюсь “новорожденной”. Мы с рядом коллег толпились то в горсовете, то у самого дома. Когда я поздно вечером вернулась на старое место жительства, ваши телеграммы (они пришли из Москвы, Свердловска и Ленинграда) и букет цветов с запиской от ангарчан очень меня растрогали. Юрочка, твое письмо все время во мне. Благодарю за выраженные чувства (хотя, конечно, выражая их, ты не смог обойтись без литературной гиперболы). И еще благодарю за откровенность и доверие. Очень хорошо понимаю твое распутье между инженерной дорогой и литературным творчеством. Постараюсь ответить как можно разумнее. Но, как всякий смертный, а следовательно, ошибающийся человек, не смею утверждать, что мысли мои отразят истину. Мне кажется, Юра, прежде всего у тебя должно быть какое-то большое дело, которому ты будешь отдавать ясность разума, преданность сердца, твердость нервов и даже напряжение мышц. Только тогда, когда ты выстрадаешь и ощутишь желанные успехи твоего большого дела, твоя поэтическая натура почерпнет из этого комплекса чувств истинную силу и жизненность. И творчество твое станет наиболее интересным читателям. Выбранный тобою жанр небольших произведений очень разделяю. Пусть они будут фейерверком протекающих событий, пусть в них звенит смех, чувствуется ирония, живут глубокие чувства автора, важные дела окружающих его людей. Это прекрасно: инженер, отражающий глубоко познанный им мир человеческих свершений и взаимоотношений, наблюдательный, добродушный и колючий, бичующий зло, но глубоко уважающий Человека. Разделяю и твою мысль о сочетании интересного труда инженера с труднейшим трудом писателя. Учись и тому, и другому. Работай над собой в обеих областях. Только не небрежничай ни в чем. Не позволяй лени ни в какой степени обкрадывать себя. Сумей сделать жизнь свою красивой и богатой интересными событиями и делами. А чтобы это состоялось, сбереги чистоту и принципиальность в отношениях с людьми. В нашем мире немало грязного, недостойного нормальной человеческой морали. И поражение начинается в момент безразличия к проявлениям зла. Безразличие – это пассивная форма содействия, самая жалкая, трусливая, подленькая и вредная... Буду рада узнавать, что ты всегда находишь силы не только устоять перед злом, но и противостоять ему. И спокойно принимай оскорбления пустых наглецов. Да и оскорблением, по-моему, можно считать акт со стороны более или менее уважаемого человека. А если человек пуст, то и оскорбления его – пустой звук...” |
Хочется заметить, что напутствия Надежды Ивановны я воспринял не как общие декларации, а как руководство к действию. В частности, в течение нескольких студенческих лет, как правило, проводил воскресные дни в Библиотеке имени Ленина, вникая в учебные пособия по литературоведению и теории литературы для университетов и педагогических институтов. Одновременно по возможности покупал литературоведческие книги и затем работал над ними дома. Некоторые из них до сих пор со мной. Надеюсь, что я неплохо выполнил рекомендации моей учительницы по самообразованию в сфере литературного творчества.
Это проявилось в том, что в течение многих лет коллеги доверяли именно мне подготовку текстов книг, статей, заявок на изобретения, методических документов по совместным исследованиям и разработкам, а дирекция нашего ВНИИ буровой техники не раз поручала мне проекты непростых и ответственных писем в вышестоящие инстанции. Неизменно имели успех мои материалы в стенной печати, мои стихотворные приветствия на юбилеях, тепло принимаются нынешние литературные пробы – очерки и рассказы – в русскоязычной прессе Нью-Йорка. Так что рекомендации Надежды Ивановны, вроде бы, не пропали даром.
...Ее последующие два письма я получил в течение 1956 года. Естественно, наша переписка не была монотонной, а поднималась волнами – обычно по моей инициативе – в те периоды времени, когда нас объединяло общее волнение, навеянное жизнью...
* * *
Это проявилось в том, что в течение многих лет коллеги доверяли именно мне подготовку текстов книг, статей, заявок на изобретения, методических документов по совместным исследованиям и разработкам, а дирекция нашего ВНИИ буровой техники не раз поручала мне проекты непростых и ответственных писем в вышестоящие инстанции. Неизменно имели успех мои материалы в стенной печати, мои стихотворные приветствия на юбилеях, тепло принимаются нынешние литературные пробы – очерки и рассказы – в русскоязычной прессе Нью-Йорка. Так что рекомендации Надежды Ивановны, вроде бы, не пропали даром.
...Ее последующие два письма я получил в течение 1956 года. Естественно, наша переписка не была монотонной, а поднималась волнами – обычно по моей инициативе – в те периоды времени, когда нас объединяло общее волнение, навеянное жизнью...
* * *
“Здравствуй, Юра.
Пиши мне, когда сможешь, когда захочешь, когда потребность появится. Я всегда буду рада твоим письмам.... И давай не будем извиняться. Мало ли какие причины руководят живым человеком. Вероятно, они важны, раз занимают его внимание. Это очень хорошо, главное, честно – беспокойство твоей души. Дорогой, ты себя лучше знаешь, чем я. И любишь себя в меру, то есть до самоуважения, без обожания – значит, сможешь здраво разрешить проблему своей литературной работы. Абсолютно справедлива твоя мысль: недопустимо быть ремесленником в литературе и искусстве. Да и в любой специальной работе уныло чувствует себя ремесленник, работающий по большому счету только во имя денег для бренного существования да еще, быть может, во имя приемлемого для него социального статуса. А уж в свободной профессии без вдохновенья, без чего-то врожденного, именуемого призванием, – невозможно. И, мне думается, ты не сделал ошибки, поступив в инженерный вуз, ну а дальше – разберешься. Очень рада, что ожили для тебя геология и физические формулы, и нефть приобрела какой-то животворный аромат. Еще раз подчеркну: трудно, очень трудно выполнять любое дело, в котором не принимает участие творческий разум, а только сознание необходимости, иногда самолюбие. Не дай затухнуть огню, озарившему твое будущее дело, вникай в него всем существом – и полюбишь его не меньше литературы, а нужно – и больше”. |
Это напутствие Надежды Ивановны стало, думаю, главным правилом моей жизни. Чем подтвердить? Ну, например, такими итогами. Имею порядка 270-ти научных трудов и изобретений, стал заслуженным изобретателем России, доктором технических наук, получил звание “Почетный нефтяник”... Этого могло и не случиться, не будь тех проникновенных слов моей учительницы, помноженных в моей душе на ее непререкаемый авторитет, не будь у меня счастья ее долгого-долгого урока...
“...Уже второй год многих из вас я не вижу. Большой привет и наилучшие мои пожелания передай каждому, кого видишь или кому пишешь. Мне Дина Шрагер прислала из Ленинграда фото, сделанное в Москве: она, ты, Руфа. Хороши!
С сердечным приветом ...” * * * |
А через несколько месяцев я доставил Надежде Ивановне некоторую головную боль. Дело было вот в чем.
На меня произвел большое впечатление поступок моего однокашника и друга Юльки Большакова – москвича, который после второго курса перевелся на заочное отделение института и уехал работать в какую-то геологическую партию, далеко на юг. Он объяснил мне этот поступок приблизительно так.
Истинное освоение профессии буровика происходит именно в гуще жизни, а не в тиши библиотек и учебных лабораторий. И пусть его учеба станет на год длиннее, но, получив инженерный диплом, он будет уже опытным специалистом, досконально знающим производство, а значит, действительно надежным, по-настоящему полезным инженером. С другой стороны, он в ходе учебы успеет “прикипеть” к производственной обстановке, то есть его уже не будут манить столы в уютных московских кабинетах министерств или иных управленческих структур и даже в неторопливых лабораториях каких-то НИИ. А ведь мы уже улавливали целеустремленность некоторых старшекурсников в поиске “теплых мест” в Москве для своего инженерного дебюта.
Да, впечатляющий поступок Юльки и его аргументация буквально взорвали мой душевный покой. Я ощущал глубокую солидарность с его позицией и, естественно, желал совершить что-то подобное. Даже моя упорная литературная учеба по воскресеньям вдруг потеряла значимость.
Обо всем этом я написал Надежде Ивановне. И получил добрый и обстоятельный ответ. Я и до сих пор не вполне уверен, что аргументы Надежды Ивановны несут в себе больше истины, чем Юлькины. Скорее, каждый прав по-своему. Ведь и вообще у каждого человека – своя правота. Мы психологически разные, мы, по большому счету, при любом нашем социальном ранге просто неповторимы – и иного человечеству не дано. Но как бы то ни было, слова Надежды Ивановны вновь помножились в моей душе на ее неколебимый для меня авторитет...
На меня произвел большое впечатление поступок моего однокашника и друга Юльки Большакова – москвича, который после второго курса перевелся на заочное отделение института и уехал работать в какую-то геологическую партию, далеко на юг. Он объяснил мне этот поступок приблизительно так.
Истинное освоение профессии буровика происходит именно в гуще жизни, а не в тиши библиотек и учебных лабораторий. И пусть его учеба станет на год длиннее, но, получив инженерный диплом, он будет уже опытным специалистом, досконально знающим производство, а значит, действительно надежным, по-настоящему полезным инженером. С другой стороны, он в ходе учебы успеет “прикипеть” к производственной обстановке, то есть его уже не будут манить столы в уютных московских кабинетах министерств или иных управленческих структур и даже в неторопливых лабораториях каких-то НИИ. А ведь мы уже улавливали целеустремленность некоторых старшекурсников в поиске “теплых мест” в Москве для своего инженерного дебюта.
Да, впечатляющий поступок Юльки и его аргументация буквально взорвали мой душевный покой. Я ощущал глубокую солидарность с его позицией и, естественно, желал совершить что-то подобное. Даже моя упорная литературная учеба по воскресеньям вдруг потеряла значимость.
Обо всем этом я написал Надежде Ивановне. И получил добрый и обстоятельный ответ. Я и до сих пор не вполне уверен, что аргументы Надежды Ивановны несут в себе больше истины, чем Юлькины. Скорее, каждый прав по-своему. Ведь и вообще у каждого человека – своя правота. Мы психологически разные, мы, по большому счету, при любом нашем социальном ранге просто неповторимы – и иного человечеству не дано. Но как бы то ни было, слова Надежды Ивановны вновь помножились в моей душе на ее неколебимый для меня авторитет...
“Здравствуй, дорогой Юра!
Твое письмо меня взволновало. Благодарю за откровение и веру, но, кроме благодарности, испытываю большое сомнение, смогу ли я написать то, что сможет тебя удовлетворить. Юра, у меня самой в жизни столь многое происходило в противоположность стремлениям, что по существу вся жизнь подчинена моей воле: “так надо” (но далеко не “так хочу”). Мне очень близки переживания твоего друга и твои волнения, но смогу ли я написать тебе что-то убеждающее или созвучное, а поэтому интересное, сомневаюсь. Видишь ли, Юра, вероятно, потому, что у меня не сложилась нормально личная жизнь – нет у меня семьи, во мне отсутствуют желания повышенного житейского комфорта, бытового стяжательства. А следовательно, и инстинкт борьбы за материальные блага во мне не развит. Я отнюдь не хочу сказать, что это какое-то благородство, а другие, де, погрязли в низких стремлениях. Нет. Скорее даже, я в этом отношении человек не нормальный. И, может быть, в силу этой ненормальности мне более понятны волнующие вас мысли. Да, ты прав: учебные институты заметно засорены студентами-конъюнктурщиками. Попасть туда сейчас трудно, ибо это стало одной из ступеней к материальному благополучию. В борьбе за эту ступень папаши и мамаши кладут на алтарь “связи и руки”, а нередко деньги. Но, мне кажется, ты не прав, что министерство умильно окропит слезами радости ваш уход из вуза... Мне думается, что министерства умилились бы, если папы и мамы отдельных выпускников вдруг не стали бы добиваться прямого взлета своих отпрысков в эти самые министерства, крупные управления. Представь, что все выпускники принесут свои теоретические знания на рудники, стройки, производства. И придут туда в основном не инженерами-“штабистами”, а прорабами, мастерами – чтобы обрести серьезный практический опыт. Как было бы это благотворно – и для дела, и для каждого молодого специалиста!.. Ну, а по поводу тех, кто стремится окончить вуз не ради дела, а, по-молчалински, ради службы... Вот им-то назло я бы просиживала ночи над книгами, чтобы стать сильнее них. И чтобы после окончания института на базе глубоких знаний досконально вникать в тонкости производства с его низшей ступени и стать мастером труда и мысли. А они ведь не станут так же бороться за совершенствование своих деловых возможностей, их затянет стремление к доступному благосостоянию. И вот тогда – реванш! Ради этого стоит учить все институтские науки! Стремление же пойти недоучками работать, а доучиваться заочно – это линия наименьшего сопротивления и наименьшей полезности обществу. Заочник – неполноценный производственник. Конечно, все понятно в случае с заочником-рабочим: он не имел возможности! А вы, попавшие после школы на дневную учебу, обязаны обогатить себя как можно большим комплексом знаний в институте, а уж потом с низа производства умом и образованностью одолевать “дорогу в люди”. Юра, еще раз выражаю глубочайшее сомнение, истину ли я тебе пишу, но это мои убеждения, и я от души с тобою ими поделилась. Если не согласен или мои мысли не принесли ничего полезного, все равно пиши...” |
И я в конце концов решил не копировать поступок Юльки, о чем сообщил письмом Надежде Ивановне. Более того, стал учиться старательнее, отложив на время поэтические увлечения. При окончании института был четвертым по успеваемости на нашем потоке. Могу похвалиться: при распределении мне сообщили, что две кафедры сделали на меня заявки. Но я решительно намеревался отправиться в распоряжение Татарского совнархоза и добился этого. Татарстан тогда был главным регионом нефтедобычи.
Правда, там случилось непредвиденное. Заместитель начальника Управления нефтяной промышленности совнархоза Тофик Фатуллаевич Рустамбеков направил меня не в “Татнефтеразведку”, куда мне хотелось попасть, а в только что организованный в Казани институт по комплексной автоматизации нефтяной промышленности. Напутствуя меня, он сказал:
“Вы, конечно, читали материалы недавнего, 21-го съезда КПСС и знаете, что комплексная автоматизация должна стать основным методом развития народного хозяйства. Новому институту требуются молодые ребята-буровики со свежими знаниями. С вами будут работать и молодые инженеры по авиационному приборостроению (Казань ими богата) – они передадут вам еще много полезных знаний. Кроме того, формируется инженерный поток в Казанском авиационном институте – там вы существенно повысите квалификацию в области приборов и автоматики. В итоге станете серьезным специалистом по разработке современных технических средств в области строительства скважин. Ну, а знания тонкостей технологии бурения будете расширять, участвуя в промысловых испытаниях и опытно-промышленных работах – их, поверьте, у вас будет множество”.
Так что я начал одолевать “дорогу в люди” с низшей ступени не производства, а науки. Но, кстати, производство оставалось для меня, пожалуй, главным местом самоутверждения, творческих исканий, поражений и побед: около половины своей трудовой жизни я провел в командировках на производство...
И, видимо, в суете сует я вдруг потерял – и надолго – душевную потребность в систематической переписке со своей учительницей. Сегодня мне печально думать об этом: эгоистично и холодно повел я себя в ответ на ее благородство и чуткость...
Помню, положенные поздравительные открытки я продолжал посылать Надежде Ивановне. Но ведь и многие другие бывшие ученики проявляли к ней подобное внимание. Такие корреспонденции по своему существу не требуют ответа, да и, видимо, слишком много их было у нее для ответных посланий. Во всяком случае, около 20 лет я то ли не получал каких-либо весточек от Надежды Ивановны, то ли не сохранил их, считая несущественными. Лишь затем возобновилась наша активная переписка, и причиной тому стали некоторые нахлынувшие на меня волнения. А милая Надежда Ивановна все эти годы без каких-либо упреков ждала моих новых писем. Быть может, уже и не ждала... Она откликнулась на их поток охотно и заинтересованно. И переписка больше не прерывалась до последних месяцев ее жизни, когда уже невыносимы стали для нее страдания из-за тяжелой болезни. Письма, полученные мною, стали продолжением ее долгого-долгого урока.
Правда, там случилось непредвиденное. Заместитель начальника Управления нефтяной промышленности совнархоза Тофик Фатуллаевич Рустамбеков направил меня не в “Татнефтеразведку”, куда мне хотелось попасть, а в только что организованный в Казани институт по комплексной автоматизации нефтяной промышленности. Напутствуя меня, он сказал:
“Вы, конечно, читали материалы недавнего, 21-го съезда КПСС и знаете, что комплексная автоматизация должна стать основным методом развития народного хозяйства. Новому институту требуются молодые ребята-буровики со свежими знаниями. С вами будут работать и молодые инженеры по авиационному приборостроению (Казань ими богата) – они передадут вам еще много полезных знаний. Кроме того, формируется инженерный поток в Казанском авиационном институте – там вы существенно повысите квалификацию в области приборов и автоматики. В итоге станете серьезным специалистом по разработке современных технических средств в области строительства скважин. Ну, а знания тонкостей технологии бурения будете расширять, участвуя в промысловых испытаниях и опытно-промышленных работах – их, поверьте, у вас будет множество”.
Так что я начал одолевать “дорогу в люди” с низшей ступени не производства, а науки. Но, кстати, производство оставалось для меня, пожалуй, главным местом самоутверждения, творческих исканий, поражений и побед: около половины своей трудовой жизни я провел в командировках на производство...
И, видимо, в суете сует я вдруг потерял – и надолго – душевную потребность в систематической переписке со своей учительницей. Сегодня мне печально думать об этом: эгоистично и холодно повел я себя в ответ на ее благородство и чуткость...
Помню, положенные поздравительные открытки я продолжал посылать Надежде Ивановне. Но ведь и многие другие бывшие ученики проявляли к ней подобное внимание. Такие корреспонденции по своему существу не требуют ответа, да и, видимо, слишком много их было у нее для ответных посланий. Во всяком случае, около 20 лет я то ли не получал каких-либо весточек от Надежды Ивановны, то ли не сохранил их, считая несущественными. Лишь затем возобновилась наша активная переписка, и причиной тому стали некоторые нахлынувшие на меня волнения. А милая Надежда Ивановна все эти годы без каких-либо упреков ждала моих новых писем. Быть может, уже и не ждала... Она откликнулась на их поток охотно и заинтересованно. И переписка больше не прерывалась до последних месяцев ее жизни, когда уже невыносимы стали для нее страдания из-за тяжелой болезни. Письма, полученные мною, стали продолжением ее долгого-долгого урока.
ПЕРЕПИСКА 1977 ГОДА
* * *
К тому времени Надежда Ивановна уже ушла на пенсию, я же имел 18-летний трудовой стаж, при этом 11 лет работал в качестве кандидата технических наук во ВНИИ буровой техники, в Москве. И уже шесть лет прошло с того времени, когда, после целого ряда дел в Татарии, Башкирии и Казахстане, мне удалось заинтересовать разработками нашей лаборатории могучий Главтюменнефтегаз. И нашему коллективу открыли “зеленую улицу” для опытно-промышленных работ в Западной Сибири. Разработанный нами высокотехнологичный разобщитель пластов был удостоен Государственного Знака Качества. Я стал лидером главного направления разработок лаборатории – радикального повышения качества разобщения пластов. Мой замечательный учитель, профессор Н.И. Титков, посоветовал начать работу по подготовке докторской диссертации.
Пишу об этом не для бахвальства, а для пояснения возникшей затем ситуации, которая стала поводом для возобновления нашей с Надеждой Ивановной переписки.
Неожиданно заведующего нашей лабораторией переводят на должность заместителя директора института, при этом он должен передать кому-то руководство подразделением (оставаясь научным руководителем ряда наших работ). И по его рекомендации заведовать лабораторией назначают другого старшего научного сотрудника, очень приятного человека, но откровенного меланхолика, лишенного изобретательского азарта и не сделавшего ничего существенного в основном регионе нашей деятельности того времени – Западной Сибири.
Я посчитал это оскорбительной для меня и, главное, вредной для дела несправедливостью, порвал всякие отношения с бывшим шефом и начал искать новую работу на стороне. Но дирекция постаралась разрешить наш конфликт по-другому: мне предложили освободившуюся должность заведующего патентно-лицензионным отделом института. Как раз в то время государство взялось за коренное – и организационное, и методическое – совершенствование этого направления работ, имея в виду повышение технического уровня отраслевых разработок. Меня, как заядлого изобретателя, заинтересовало предложение дирекции, и я согласился: совсем не глупое, достаточно интересное – в общем, пока приемлемое дело.
Лишь через несколько лет я понял причину выбора преемника моим бывшим шефом. Оказалось, что он вовсе не хотел связывать надолго свою судьбу с административной работой в дирекции. Довольно скоро ему действительно удалось вернуться на прежнюю должность. И если бы, как ему представлялось, он выбрал преемником меня, этот возврат оказался бы для него весьма трудным, вероятнее всего, невозможным (с чем, кстати, не могу согласиться: не таков у меня характер)...
Забегая вперед, сообщу, что через семь лет, когда наш институт уже прочно занимал положение методического лидера по патентно-лицензионной работе в отрасли, я вновь вернулся в сферу непосредственных научно-технических разработок – тяга туда была неудержимой. Но к этому времени мой бывший шеф потерял прежнюю работоспособность из-за перенесенного инсульта и ушел с руководящей должности, а лабораторией вновь стал руководить сотрудник, которого он когда-то выбрал преемником. Меня же назначили заведующим новым отделом, куда вошла, в частности, и та лаборатория. Теперь, поработав семь лет по существу в штабе технического творчества всего института, я мыслил гораздо масштабнее, глубже ощущал факторы и взаимосвязи, имеющие место в технологии строительства скважин, и смог организовать ряд довольно больших, комплексных технико-технологических разработок.
...Такова была в принципе вся история с “happy end” для меня. Но Надежду Ивановну я встревожил своими переживаниями еще в самом начале изложенных выше событий – и она реагировала на мою информацию прямо и достаточно жестко, вновь проявив свои замечательные качества – смелость и бескомпромиссность, благодаря которым много лет назад стала нашим классным руководителем и верным другом.
Однако - что тут поделаешь! – не мог я быть ее копией, у меня свой склад души, хотя ее мысли придавали и продолжают придавать мне силу и стойкость в нашей непростой жизни. Один из моих друзей как-то дал мне такую характеристику: “Ты под натиском неприятностей не ломаешься, как несгибаемый чугунный стержень. Сожмешься, как пружина, но в какой-то момент обязательно разожмешься и возьмешь свое”. Думается, он прав...
...Но вернемся к началу той истории. Вот какие слова были в ответе Надежды Ивановны на мое появившееся вслед за долгим молчанием письмо.
“...Прочла твое письмо, как “Другую жизнь” Трифонова, с острым волнением и подавляемым возмущением. Читала трижды.
Мне думается, ты упустил момент. Заменил принципиальность дисциплинированностью. И хоть ты пишешь, что война закончилась боевой ничьей, но скорее, ты все же ушел с поля боя с компенсацией. Пусть равноценной утрате, но компенсацией. А оставшись и добившись, чтобы случилось так, как должно быть, ты бы бой выиграл! Это о схватке. А о деле: ты все же изменил ему, детищу своему – разобщителю пластов. Покинул его, не вырастив, подкинул другим, пусть друзьям, хорошим людям, которые не испортят тобой посеянное, взрастят и плодов добьются, но... Мне печально, что ты оказался пассивным, скромно дисциплинированным, не борющимся за интересы ни личности, ни дела... Творческих импотентов щадить не должно! Если у человека нет застенчивости обгонять соперника, остановленного подножкой, бить такого надо! Конечно, сейчас, наверное, время для этого ушло. Всё утряслось, все “уселись”. Но хоть в будущем-то помни этот жесткий поворот судьбы - пусть не ради себя, а во имя боев за других, попавших в твою недавнюю ситуацию. Будь тверд в нужную минуту, а не после размышлений об уже свершившемся... Если письмо не то, что ждал, извини. И всего тебе доброго. Мне интересны твое новое дело, настроение, последствия твоего перемещения... |
Однажды обнаружил сохранившиеся у меня черновые наброски ответа на это письмо Надежды Ивановны. Я почти никогда не писал черновиков своих писем, но, видимо, в данном случае остерегался хоть какой-то неточности или неясности в ответе учительнице. Хотелось бы показать вам, уважаемый читатель, несколько фрагментов этих записей (хотя не уверен, что они вполне соответствуют тому тексту, что увидела Надежда Ивановна).
“...Большое спасибо за Ваше искреннее письмо. Оно очень важно для меня. Оно доброе, и даже в тех местах, где Вы упрекаете меня, нет категоричности, а есть живое раздумье с оттенком грусти и некоторого разочарования во мне...
Все же, по-моему, я не заменил дисциплинированностью принципиальность, а совместил их. Ведь я (говоря языком дипломатов) сделал развернутое и аргументированное заявление в дирекции института. Я резко выступил против позиции своего шефа, всеми уважаемого доктора наук. Я заявил, что если меня оставят в подчинении того, кого Вы удостоили звания “творческого импотента” (кстати, неплохого организатора, бывшего секретаря комитета комсомола института, при этом опытного конструктора и технолога-буровика, хоть и без творческой жилки, а еще скромного, интеллигентного человека), то я уйду из института. Как я позже узнал, мой бывший шеф не сказал обо мне ничего плохого, объясняя свой выбор. Он лишь пояснил, что с моим соперником ему работать удобнее. И с этим не могли не посчитаться.
Итак, я оскорблен его выбором, а ему этот выбор “удобнее”. Что же делать дирекции? Думаю, что ее решение все же отразило “боевую ничью” моего столкновения с шефом. Он хотел меня смять, покорить или, в крайнем случае, заставить взорваться и безоглядно уйти в качестве “ущемленного карьериста”, что в любом случае было бы моим человеческим поражением. Ничего этого он не дождался. Я решил по-деловому, принципиально поставить вопрос в дирекции. Но тоже не дождался той победы, которой хотел. И все же дирекция не просто перевела меня “по горизонтали”, не просто разъединила нас для общего спокойствия. Она сделала гораздо большее – подняла меня в должности, как бы говоря моему шефу: а вот нам он удобен на месте руководителя подразделения.
Думаю, что большего в той реальной ситуации было невозможно сделать. И мое новое место не второстепенное, оно просто еще не столь родное и обжитое, как прежнее...
Сложно анализировать такую ситуацию. Я буду еще и еще перечитывать Ваше письмо, примерять к нему жизненные факты, искать истину. Это важно, поскольку мне приходится много работать с людьми, разными и нередко очень сложными.
Но – хотя, быть может, это плохо – моя совесть сегодня спокойна. Еще учась в институте, в 1956 году, я записал в свой дневник: “Надо просто трудиться и трудиться во имя будущей жизни, будущего человека... Счастье такого труда сильнее всех несчастий, какие могут выпасть на мою долю”. Так я и живу, в чем-то несовершенный и ошибающийся, но чем-то притягивающий к себе человеческие сердца и никогда не чувствующий себя одиноким, ненужным, несчастным...”
* * *
Как раз во времена того поворота моей жизни, который мы с Надеждой Ивановной эмоционально обсудили в письмах, журнал “Молодая гвардия”, издававшийся ЦК ВЛКСМ, опубликовал большой очерк (скорее даже, документальную повесть) Александра Мищенко “Жаркий Самотлор”. Большое озеро Самотлор находится почти на границе между Тюменской и Томской областями, вблизи города Нижневартовска, что потеснил болота на берегу Оби. Озеро расположилось над центральной частью крупнейшего в стране нефтяного месторождения и, естественно, определило его название – Самотлорское. А в обиходе это месторождение обычно именовалось просто Самотлор, как и озеро.
О бурных событиях в среде самотлорских буровиков, о жестких столкновениях человеческих характеров, о формировании системы ценностей в сознании мужественных, но очень непохожих друг на друга покорителей сибирских недр повествует это волнующее произведение.
И, надо же, в последней части очерка рассказывалось об очередном прилете в Нижневартовск кандидата технических наук Юрия Завельевича Цырина – “духовного наставника” одного из инженеров бурового предприятия, ставшего еще и аспирантом нашего ВНИИ буровой техники. Не скрою, я с признательностью воспринял эту часть очерка: Александр Мищенко как бы подвел вкратце итог первого этапа моей работы в Западной Сибири, – работы, прерванной (как оказалось, на семь лет) делами в патентно-лицензионной сфере.
Я обратил внимание Надежды Ивановны на очерк “Жаркий Самотлор”. И получил от нее письмо...
“...Большое спасибо за Ваше искреннее письмо. Оно очень важно для меня. Оно доброе, и даже в тех местах, где Вы упрекаете меня, нет категоричности, а есть живое раздумье с оттенком грусти и некоторого разочарования во мне...
Все же, по-моему, я не заменил дисциплинированностью принципиальность, а совместил их. Ведь я (говоря языком дипломатов) сделал развернутое и аргументированное заявление в дирекции института. Я резко выступил против позиции своего шефа, всеми уважаемого доктора наук. Я заявил, что если меня оставят в подчинении того, кого Вы удостоили звания “творческого импотента” (кстати, неплохого организатора, бывшего секретаря комитета комсомола института, при этом опытного конструктора и технолога-буровика, хоть и без творческой жилки, а еще скромного, интеллигентного человека), то я уйду из института. Как я позже узнал, мой бывший шеф не сказал обо мне ничего плохого, объясняя свой выбор. Он лишь пояснил, что с моим соперником ему работать удобнее. И с этим не могли не посчитаться.
Итак, я оскорблен его выбором, а ему этот выбор “удобнее”. Что же делать дирекции? Думаю, что ее решение все же отразило “боевую ничью” моего столкновения с шефом. Он хотел меня смять, покорить или, в крайнем случае, заставить взорваться и безоглядно уйти в качестве “ущемленного карьериста”, что в любом случае было бы моим человеческим поражением. Ничего этого он не дождался. Я решил по-деловому, принципиально поставить вопрос в дирекции. Но тоже не дождался той победы, которой хотел. И все же дирекция не просто перевела меня “по горизонтали”, не просто разъединила нас для общего спокойствия. Она сделала гораздо большее – подняла меня в должности, как бы говоря моему шефу: а вот нам он удобен на месте руководителя подразделения.
Думаю, что большего в той реальной ситуации было невозможно сделать. И мое новое место не второстепенное, оно просто еще не столь родное и обжитое, как прежнее...
Сложно анализировать такую ситуацию. Я буду еще и еще перечитывать Ваше письмо, примерять к нему жизненные факты, искать истину. Это важно, поскольку мне приходится много работать с людьми, разными и нередко очень сложными.
Но – хотя, быть может, это плохо – моя совесть сегодня спокойна. Еще учась в институте, в 1956 году, я записал в свой дневник: “Надо просто трудиться и трудиться во имя будущей жизни, будущего человека... Счастье такого труда сильнее всех несчастий, какие могут выпасть на мою долю”. Так я и живу, в чем-то несовершенный и ошибающийся, но чем-то притягивающий к себе человеческие сердца и никогда не чувствующий себя одиноким, ненужным, несчастным...”
* * *
Как раз во времена того поворота моей жизни, который мы с Надеждой Ивановной эмоционально обсудили в письмах, журнал “Молодая гвардия”, издававшийся ЦК ВЛКСМ, опубликовал большой очерк (скорее даже, документальную повесть) Александра Мищенко “Жаркий Самотлор”. Большое озеро Самотлор находится почти на границе между Тюменской и Томской областями, вблизи города Нижневартовска, что потеснил болота на берегу Оби. Озеро расположилось над центральной частью крупнейшего в стране нефтяного месторождения и, естественно, определило его название – Самотлорское. А в обиходе это месторождение обычно именовалось просто Самотлор, как и озеро.
О бурных событиях в среде самотлорских буровиков, о жестких столкновениях человеческих характеров, о формировании системы ценностей в сознании мужественных, но очень непохожих друг на друга покорителей сибирских недр повествует это волнующее произведение.
И, надо же, в последней части очерка рассказывалось об очередном прилете в Нижневартовск кандидата технических наук Юрия Завельевича Цырина – “духовного наставника” одного из инженеров бурового предприятия, ставшего еще и аспирантом нашего ВНИИ буровой техники. Не скрою, я с признательностью воспринял эту часть очерка: Александр Мищенко как бы подвел вкратце итог первого этапа моей работы в Западной Сибири, – работы, прерванной (как оказалось, на семь лет) делами в патентно-лицензионной сфере.
Я обратил внимание Надежды Ивановны на очерк “Жаркий Самотлор”. И получил от нее письмо...
“Юрочка, здравствуй! Хочу написать тебе х о р о ш е е письмо, зарождавшееся в моих серых клетках со вчерашнего вечера, после прочтения “Жаркого Самотлора”. Читала с интересом. И, по моему представлению как стороннего человека, это – яркое повествование о вашем труде. Но писать тебе трудно. Ведь последуют твое прочтение и рентген, а ты для меня и ОТК, и народный контроль, и главный редактор воображаемого мною издательства “МЫСЛЬ”... Ну, буду стараться.
В очерке показаны люди неистовые, пусть и очень разные по характерам, по профессиональным убеждениям. Ты вписан в этот очерк заключительным, самым лиричным аккордом. Я законспектировала эту часть: и то, как автор характеризует тебя, и твои слова о творчестве, о счастье человека, о своем жизненном кредо. Красиво, знаешь ли! Звучит. У меня зародилось почти реальное желание пригласить тебя на классный час к своим ребятам, чтобы ты заразил их своим поэтическим вдохновением в прозаическом труде. О, если бы я еще работала, а ты был рядом!.. Возникла досада пустоты... Я жму руку автору “Жаркого Самотлора” за строки: “По складу характера Юрий Завельевич – инженер с поэтическим сердцем. В его научном поиске привлекает именно художественность, интуитивность, стремление к гармонии, свой путь в науке он прокладывает счастливыми озарениями”. Справедливо и умно замечено. Но... “Все удача, да удача, ни капли ума”, – обижался А.В. Суворов на отзывы о его победах. Журналист огорчительно упустил ту адову работу, без ощущения которой для читателя и счастливое озарение, и интуитивность – только нимб над головой литературного героя... Буду ждать от тебя новой информации, в частности, вот о чем. Сейчас, в нынешнем твоем деле, не затухает ли амплитуда творчества под игом организаторских дел. Конечно, администрирование (умное) немыслимо без творчества, н-н-о-о...” * * * |
Летом 1977 года Надежда Ивановна побывала у меня в гостях в Москве, пожила месяц в нашей квартире, в комнате сына. Он в это время резвился с братом и друзьями на даче под Ленинградом, у бабушки с дедушкой, – это был его любимый вариант школьных каникул. А мы с женой старались обеспечить приятный отдых моей любимой учительнице. Естественно, не затихала и моя работа, так что буквально изыскивал время для контактов с Надеждой Ивановной – как мог.
Чуть ли не ежедневно бывали наши незабываемые вечерние прогулки по улицам и бульварам моего тихого московского Измайлово, - прогулки с увлекательными, подчас просто азартными беседами, которые продолжались и дома, не утихая до глубокой ночи...
...И вот – пришло от нее письмо.
Чуть ли не ежедневно бывали наши незабываемые вечерние прогулки по улицам и бульварам моего тихого московского Измайлово, - прогулки с увлекательными, подчас просто азартными беседами, которые продолжались и дома, не утихая до глубокой ночи...
...И вот – пришло от нее письмо.
“Здравствуй, Юра!
Для простого смертного у меня немало адресов. Но твой – особый. Искреннейшее, благодарнейшее спасибо! При воспоминаниях о приобретениях моих нынешним летом будоражусь восторгами! И все благодаря тебе, приглашению, приюту, многотерпению. Одно из моих московских приобретений – спектакль по пьесе “Версия” А. Штейна. И вот что я хочу сказать. На столике, возле телефона, ты копишь номера “Литературной газеты”, проглядывая большей частью лишь названия. Возьми лежащий там номер 42 и прочти статью В. Розова о “Версии”, о Георгии Тараторкине. Я в восторге! И не от Тараторкина или Розова со Штейном. А от себя. Да, да! Ах, что за тонкая натура, если поняла, почувствовала, застонала от “Версии”! Превеликое спасибо мне за умение воспринять такие чувства, боли, красоту такую! Всегда испытываю жажду на такое покорение всех моих чувств, мыслей, переживаний Большим Искусством. Есть спектакли, игра, герои, идеи. Но есть и Сила, отрывающая от бытия в Мечту, Веру, Ожидание, Откровение. Как же это преотлично – истинный театр, а не подмостки! Он перевертывает клетки мозга, сердца и нервов страшной встряской восприятия чуда, созданного людьми и подаренного людям. Юрочка, извини за разбазаривание бюджета твоего времени. Но пойми мои волнения, наэлектризуйся и ступай на “Версию” – и да воздастся тебе! Уверена – воздастся. Ну, а теперь позволь трезво, но искренне пожелать тебе успехов. Но вообще-то пусть будут и стрессовые моменты. Незатяжные. Даже медицина рекомендует. Я же надеюсь на твое письмо, питающееся именно стрессовой почвой...” ПЕРЕПИСКА 1978 ГОДА
* * * “...Пишу, но совершенно не настаиваю на ответе. Очень хорошо понимаю и чувствую плотность жизни вашей. Но, пожалуйста, не утрачивай своей ласковой внимательности в канун праздников. Твои поздравления никогда не могу воспринять как вежливость – столько в них мысли, лиризма, а главное – единочувствования. За что я их очень жду, всегда счастлива встречей с ними и очень тебе признательна. Вот, например, последнее: “...неуемен сегодня ваш интерес к т в о р ч е с т в у ч е л о в е к а...” Как точно ты почувствовал мое нынешнее, пенсионное житие-бытие и выразил мое настроение! А знаешь, Юра, это совсем не просто и не легко – познавать. Конечно, проще, легче, чем творить, но это вовсе не упрощенное и облегченное созерцание. После каждого посещения музея, выставки, достопримечательной точки местности я ощущаю сильнейшую нагрузку нервам, мозгу, чувствам, памяти, эмоциям – всему организму. И как же мы мало знаем... Это действительно парадокс: больше узнаешь – шире круг непознанного, болезненное ощущение убогости своей персоны, невозможности приобщения к Необъятному. А жадность растет... Нынче поеду на Южный Сахалин. Дальний Восток – давнишняя мечта. Уже даже почти погасшая в неосуществимости. И вдруг – приглашение от “бывшеньких”, молоденьких (лет 6 – 7, как школу окончили). Буду иметь путевку по Приморью: во Владивосток и другие места. А остальное время они “берут на себя” (отважно заявлено!)... Ну, а вдохновенье для письма пусть придет к тебе вместе с приятным и значительным событием. Я подожду с надеждой...” * * * |
Затем я получил очень большое и очень грустное письмо. Поездка Надежды Ивановны на Дальний Восток оказалась весьма неудачной. А что касается Сахалина, то добраться туда просто не удалось. Причина этому, как несложно догадаться, – “ненавязчивый” советский сервис. Как туристический в целом, так и, в частности, транспортный. Письмо вызвало у меня большой интерес одновременно с печалью...
Кто из нас не знает кошмара приобретения билета на транзитный поезд с непременным дежурством на ночном вокзале?! А затем многих часов поездки в переполненном плацкартном вагоне-душегубке на верхней полке?! Кого миновала вот такая информация в транспортных агентствах: на ближайшие 10 дней никаких билетов не будет – завоз рабсилы?! (Это по поводу желания Надежды Ивановны попасть из Владивостока на Сахалин). Кому не приходилось бродить по раскаленному летнему городу от гостиницы к гостинице, останавливаясь перед вечными табличками “Мест нет”?! Или все же обрести великую удачу – гостиничную койку, но с предупреждением: завтра большой заезд – выселим?!
Все это довелось испытать моей учительнице в той поездке.
А вам – никогда? Вы были, поверьте мне, потрясающе удачливым человеком! Но даже в этом случае в вашей практике, мой читатель, скорее всего, отсутствовало знакомство с городом Владивостоком... Или вдруг не отсутствовало? И, притом, вы храните самые светлые воспоминания об этом знакомстве? Ну, что тут скажешь?! Завидую – и все!!!
Тем же, кому не довелось побывать в этом “нашенском” (говоря словами вождя революции) городе, хочется предложить для расширения кругозора небольшой фрагмент письма Надежды Ивановны.
Но это, конечно, частное мнение, к тому же, относящееся к 1978 году, более того, это мнение человека, угнетенного в своем путешествии указанными выше “дарами” сервиса. Так что прошу патриотов Владивостока на нее не обижаться.
На первой странице ее грустного письма есть такие строки: “Вот у меня что. Как у Онегина: “...И путешествия ему, как все на свете, надоели”. А ведь как давно и сильно я хотела на Дальний, к Тихому!..”
Кто из нас не знает кошмара приобретения билета на транзитный поезд с непременным дежурством на ночном вокзале?! А затем многих часов поездки в переполненном плацкартном вагоне-душегубке на верхней полке?! Кого миновала вот такая информация в транспортных агентствах: на ближайшие 10 дней никаких билетов не будет – завоз рабсилы?! (Это по поводу желания Надежды Ивановны попасть из Владивостока на Сахалин). Кому не приходилось бродить по раскаленному летнему городу от гостиницы к гостинице, останавливаясь перед вечными табличками “Мест нет”?! Или все же обрести великую удачу – гостиничную койку, но с предупреждением: завтра большой заезд – выселим?!
Все это довелось испытать моей учительнице в той поездке.
А вам – никогда? Вы были, поверьте мне, потрясающе удачливым человеком! Но даже в этом случае в вашей практике, мой читатель, скорее всего, отсутствовало знакомство с городом Владивостоком... Или вдруг не отсутствовало? И, притом, вы храните самые светлые воспоминания об этом знакомстве? Ну, что тут скажешь?! Завидую – и все!!!
Тем же, кому не довелось побывать в этом “нашенском” (говоря словами вождя революции) городе, хочется предложить для расширения кругозора небольшой фрагмент письма Надежды Ивановны.
Но это, конечно, частное мнение, к тому же, относящееся к 1978 году, более того, это мнение человека, угнетенного в своем путешествии указанными выше “дарами” сервиса. Так что прошу патриотов Владивостока на нее не обижаться.
На первой странице ее грустного письма есть такие строки: “Вот у меня что. Как у Онегина: “...И путешествия ему, как все на свете, надоели”. А ведь как давно и сильно я хотела на Дальний, к Тихому!..”
“Общий обзор Владивостока я делала дважды в день – пешком или из автобуса. Если кратко, этот город – громадная автострада. По ней в шесть рядов мчатся рычащие, огромные, всех видов грузовики. Автострада петляет по проспектам, улицам, площадям, разъездным кольцам и вздымается круто по сопкам, на коих и раскинут город. Деловой, импульсивный. Огромный, некрасивый, неуютный для отдыха. Погулять негде, посозерцать море и панораму города неоткуда. Поэтично названная Орлиная сопка – это сопка-свалка. Стоишь в мусоре и вдыхаешь его распад. Для купания людей примыкает Амурский залив, грязнущее место. Нормальный пляж – за 19 – 25 километров, туда возит электричка. Приморского бульвара нет, море отгорожено заборами складских территорий, порта. К воде нет никакого прохода. При всем этом, 31 – 32 градуса жары и 100% влажности. Кажется: следующий вдох – последний. Город на голодном водном пайке. Цветы и зелень на бульварах вида прошлогодних...
...Даже ныне, дома, среди очаровательных картин нашей красавицы сибирской осени, настроение от моего туризма не изменилось”. * * * “Дорогой Юра, “уж полночь близится...” Остановись. Сядь. Оглянись. Осмотрись. И удивись – уж 1979-й на дворе! Найди минуту, чтобы разобраться, чего с собой не брать. И с добрым сердцем, с умными мечтами, с надеждой встречай Грядущий, Новый. И пусть Старый, уходя, не хлопнет дверью, а заботливо и мудро накажет Новому беречь вас, лелеять заботой и любовью ваших ближних, друзей, крепить вам здоровье и исполнять не прихоти, а Желания и Мечты...” ПЕРЕПИСКА 1979 ГОДА
* * * “Хотя ты пока не присылаешь большого письма, но не упрекай себя, не клянись, что стыдно. Я очень хорошо понимаю, что к желанию написать нужен еще и очень большой приклад: и время, и силы чисто физические, и душевное равновесие, что в вашем возрасте уже нарушается легче, чем восстанавливается. А еще нужно и вдохновиться же! Так что продолжаю ждать с надеждой. Пока же меня очень радуют, вдохновляют, бодрят и заставляют задуматься ваши поздравления. Особенно твои. В большинстве – дань возрасту, четко выраженная. У тебя же, пусть и чувствуешь, что не ровесник пишет, но столько света, бодрости, мягкости, лиричности, и всегда – новизна, а главное четкая направленность адресату, его личности, а не вообще приятные слова для общего употребления. Таковы и большие твои письма. Они пишутся именно мне, а не просто несут нагрузку самоутверждения автора, абы куда. Письма твои – праздник, а праздники нечасты даже в календарях. А теперь немного поразмышляю о себе. Пирогов говорил, что старость – это неумение приспособиться к изменившимся условиям. Следовательно, надо уметь! Мне это удалось без труда и всяких натяжек. Мне нравится, что нет счета дням, нравится вставать, когда сама проснешься, и не по часам все дела справлять, а в любой миг делать то, чем сейчас увлекаешься. Улыбнись, но это ныне суть моего бытия – без планов, устремлений, без расчетов, а следовательно, без разочарований, неудач. Конечно, так возможно лишь “потом”. Но в этом “потом” столько прелести открытий, познаваний, хватает нагрузки на все чувства... Когда приходят ко мне “бывшие”, особенно студенты или только что вышедшие в жизнь, они, уходя, с улыбкой говорят: хочу на пенсию. Значит, я не тускло на ней сижу. А скоро, с февраля, а тем более, когда задышит яростной свежестью весна, у меня раздуются ноздри (жаль, не крылья) на семафоры, а спать буду с географическим атласом под подушкой...” * * * “Юра, вот и пришло от тебя большое письмо! Конечно, пишу сразу же, как прочла и обдумала. Нет, обдумать не успела, а пережила и перечувствовала. И перекипела. Самое беспокойное в твоем письме – вы потеряли талантливого директора. Он скончался из-за третьего инфаркта. Следовательно, не от спокойной жизни. Вот тут-то я и вижу всю чреватость. Нет субботнего отдыха, поздний обед-ужин, многочасовое сидение, чтение, подготовка каких-то текстов, размышления... И все – с опущенной головой (отсюда – мешки под глазами)... Когда я гостила у тебя, ты приходил домой из “атмосферы вдохновения” и многое мне рассказывал, а я ощущала по тембру и интонациям, что ты очень устал, если не сказать измотан. Юрочка, ведь инфаркты – это несовершенство общества. Говорят о несовершенстве планирования, размещения кадров и так далее. А упирается-то все в жизненное поведение каждого человека! Причем это имеет место во все эры, эпохи – всегда. Люди научились многому, но хуже всего – беречь друг друга. Перестраиваем школу, вводим (пока мелко и узко) уроки этики – достойно приветствия. А из школы птенчики летят в молох-жизнь, поражающую несоответствием с их представлениями и ломающую непрочные, а подчас и непригодные к ней, жизни, убеждения... ...Листаю страницы твоего письма... Вот ты сообщаешь, что “не грустишь из-за перегрузок”. Их много, потому что ты надежен в делах. А всегда ли ты при этом осознаешь, где добиваешься истинной, действенной победы, а где лишь чьего-то текущего одобрения. А это разные уровни достижений, и силы тут надо тратить по-разному. Ведь сколько возникает дел формальных, бестолковых, выполняя которые можно дать отдых и душе, и уму. Поберечь свое здоровье, если кому-то плевать на него, поскольку ты не более чем некий атрибут комфорта в жизни этого деятеля. Я уверена в том, что пишу, поскольку неплохо узнала жизнь и, кстати, умела в ней не щадить себя, когда чувствовала, что в данном случае потрачу силы во имя настоящей победы. Ты помнишь, конечно же, что я решила взять ваш десятый “А”, несмотря на то, что это было почти безумством, если “трезво” оценивать ситуацию. С одной стороны, я вытесняю из класса жену директора школы, а с другой, намерена за какие-то несколько месяцев выправить “покалеченный” коллектив десятиклассников. И моральные, и физические нагрузки – не шуточные! Мною руководили профессиональная совесть, честолюбие и, честно говоря, спортивный задор. Выложиться в сжатые сроки и дать вам нормальные знания на дальнейшую судьбу – вот это истинная победа! И ведь получилось... Читаю твое письмо дальше... Прекрасно, что ты до своего инфаркта (и пусть его никогда не будет) “реабилитирован” бывшим руководителем лаборатории, из которой когда-то тебе пришлось уйти. Но благороден ли его призыв “забыть недоразумения”? Разве то, что у вас случилось, так называется?.. Зачем-то понадобилась ему эта “реабилитация”. Не в связи ли с приходом нового директора? Ведь, когда твой бывший завлаб создал ситуацию необходимости твоего ухода, никто не считал тебя “за дурака”. Приближалась докторская, сотрудники жалели и тебя, и себя при той потере. Значит, “реабилитация” необходима не для общественного мнения, а для настроя твоей души, для твоего потепления к бывшему шефу – в конечном счете, для него самого в изменившихся условиях. Не так ли? Но тут же намечается новая проблема. Заместитель директора, курирующий твой нынешний отдел патентно-лицензионных исследований – амбициозный человек крутого, кавказского нрава. По твоей информации, он даже как-то заявил: “От меня сотрудники по своему желанию уйти не могут – я их выгоняю!”. И если новый директор решит вернуть тебя в сферу научно-технических разработок, этот его заместитель, Караев, конечно, без боя такого не примет. Ведь репутация твоего нынешнего отдела, как ты сообщил, “стала... незыблемой, растет его престиж в отрасли, разработчики приходят в отдел с доверием и надеждой...” Какой благотворный климат для сотрудников! Просыпаясь, сознают, что пойдут туда, где в целом приятно, где работа идет без дерганья и явных несуразиц. И понимают, что такое благополучие связано с личностью. Отделимость от тебя – для них травма, нарушение микроклимата, нервность ожидания перемен, познавания кого-то. Для каждого все это – “перегрузки”. “Как же мы? А наше к нему доверие? Неужели мало старались? Слабо поддерживали? Может, бесталанны, неинтересны ему? Не в ранг?..” Вот подумают они, подумают, да и поддержат Караева горячо. А их много, Цырин же один... Предчувствую проблему. Хорошо бы ошибиться. Ах, Юра, Юра, одержимый поборник творчества, и притом безотказный трудяга в любой роли! Ему и там было место, и здесь при деле, и в третьем месте, “не грустя из-за перегрузок”, впряжется и вытянет. За ним пойдут...” * * * |
Очень жаль, что не могу я восстановить содержание следующего своего письма, на которое получена мною взволнованная отповедь. Впрочем, думаю, Надежда Ивановна не исказила принципиально моих мыслей, и они достаточно точно угадываются из ее письма, фрагменты которого, надеюсь, не оставят вас безразличным, уважаемый читатель.
“...Я уловила в твоем письме мысль о размещении по убывающей ценности таких понятий: “призвание”, “дело”, “коллектив” и “личность”. Если правильно поняла очередность, то возражаю категорически! Мне думается, что приоритетнее всех других – “личность”. Какое же без личности призвание?! Личность должна осознать, увлечься, а главное создать какие-то реалии для права заявлять о своем призвании. И если призвание личностью поставлено на фундамент, тогда взамен пустых вожделений и розовых снов о призвании возникнет дело. Личность обязана приложить максимум усилий, чтобы призвание превратилось в стабильное дело! А умелое, организованное, результативное претворение объединит, активизирует, вдохновит какую-то группу людей и тем самым создаст коллектив. Таковы мои суждения, моя расстановка.
И еще. Ты пишешь: ”Не ахти как драгоценна для меня собственная персона”. Здесь ты неудачно пококетничал, дружок. Ну как же так?! Да если сама личность себя не ценит, как же она найдет именно свое место для приложения сил (кстати, такой личности, видимо, и прилагать-то нечего). Цену себе надо знать! Именно из этого родятся уверенность и дерзание. А ведь без уверенности призвание не реализуется... Уж, пожалуйста, когда выровняются пульс и дыхание от стресса, вызванного чтением моего письма, напиши что-нибудь. И спасибо тебе за возбуждение моей мыслительной активности, за откровение и сердечность. А чтобы мое письмо стало проще и теплее, хочу познакомить тебя с прелестным стихотворением Хлебникова, молодого инженера. У меня есть маленький его сборничек. Иметь бы и твой... Буханку хлеба тащит ученик Второго класса или, может, третьего. И на бегу общипыпыает треть ее, Сосредоточен, строг и луннолик. Легки его рубашка и штаны. Он в них летит – как на аэроплане. Ему все наши мудрости нужны Гораздо меньше, чем шуруп в кармане. Этот “шуруп” так и манит в вихровое детство без мировых скоростей и без наших глубокомысленных до жути споров... Увы...” * * * “...Мне кажется, я знаю вас, моих дорогих десятиклассников 1953 – 1954 годов. Ну, не совсем-совсем, но, тем не менее, как бы изнутри. Конечно, все вы разные, но быть вам вместе необходимо, нельзя терять связи и между собой, и с прошлым. Может, иногда вы большее на ваши встречи возлагаете, а получаете меньше, но даже сознание, что вы есть где-то друг для друга, пусть у т и ш а е т бури душевные, это необходимо. И поскольку мне позволительно числиться вашей, я искренне счастлива.... В большом, интересном, волнующем письме твоем не приемлю абзац: ”Вы, конечно, уже устали от моих писанин: каждый раз о себе, каждый раз грустные, каждый раз мечусь, ищу неизвестно что...” И дарю тебе взамен убежденность Льва Николаевича (в великом сожалении по поводу утраченной памятью дословности), что человек обязан искать, начинать, разочаровываться, бросать, падать, подыматься, начинать, снова бросать и опять искать. А спокойствие – душевная подлость. Вот так думал Большой Мудрец, сложный человечище... Может, он рассуждал так о людях немелких, чего-то способных найти, достичь, ощущающих беспокойство от сознания необходимости менять, быть в поиске. Именно это свойство – терять покой, не быть в тупике довольства достигнутым – он и считал образом жизни истинно живущего. А все остальное – прозябание, хоть и с благами налицо. Все блага – относительность. Замечательно сказал Михаил Светлов: мне не надо необходимого, дайте мне лишнее! Трудно обладать им, лишним. Многое надо преодолеть, и прежде всего необходимое – бытовые, вещные кандалы. А еще, бывает, и общественное кредо, и нравы близких, и обыденность интересов друзей. Ну и, конечно, трудное из трудных – себя, ибо выбранное входит в конфликт с ленью, подчас крушительно для достигнутого и, и, и...” * * * “...Да, пожалуй, ты прав: тебя с л и ш к о м терзает хроническая неудовлетворенность. И это заставляет меня размышлять и размышлять. Позволь, скажу то, что надумалось мне после моего последнего письма. Мне кажется, ты подчас изменяешь себе – такое было уже не раз. Первый раз – после десятого класса, не пойдя по дороге литературного творчества. У тебя же так тянулась душа к образам, словам, наблюдениям и самовыражению! Второй – когда оставил нефтяной Самотлор и погрузился в патентно-лицензионные дела. А не было ли измен между этими двумя? Подумай – сам себя лучше знаешь. Вот из этих измен и проистекает, накапливаясь в тебе, неудовлетворенность. Если трудно ломать сложившиеся условия, то просто начни писать литературные произведения. Сколько людей пишут (и профессионально!), работая постоянно в других сферах и с истинным азартом отдаваясь той работе! Конецкий, Белопольский, Куняев... Помни также, что и в 50 лет, и даже позже многие из думающих и пишущих находили себя. Ищи, стремись, мысли и твори! Не толкайся локтями – это не для тебя. И не слушай ни практических советов, ни упреков, а упрямо дерзай, твори... Это – твое! Поверь в искренность моих размышлений, пусть и довольно тривиальных...” |
“Не толкайся локтями – это не для тебя... Упрямо дерзай, твори. Это – твое!” Как права была мудрая Надежда Ивановна! Она помогла мне окончательно понять себя. И позже я уверенно и твердо отказывался от соблазнов работы на чисто административных высотах, от перехода на тропу коммерческой деятельности. Я вдохновенно прожил в творчестве до ухода на пенсию. Особенно возрос азарт творческих поисков, когда мне удалось вернуться в сферу научно-технических разработок.
Но вот одно оказалось не под силу: совмещать эти разработки с серьезным литературным трудом. Тут Надежда Ивановна переоценила мои возможности. Я бы добавил – психологические. Творческая задача поглощает меня без остатка, до изнеможения, не дает уму и душе увлечься иными стремлениями. Что тут поделаешь? Мои настойчивые литературные пробы начались только после ухода на пенсию, прощания с институтом и приезда по зову сына в Америку.
* * *
Следующее письмо Надежды Ивановны, огромное, выстраданное, глубоко доверительное, достойное глубокого и сердечного отклика, пришло ко мне как раз в период очередной “запарки”, связанной с подготовкой крупного лицензионного соглашения на комплексную разработку нашего института. Покупателем лицензии была очень педантичная английская компания. И я – не образно говоря, а на самом деле – валился с ног. Смог лишь заглянуть в это письмо и отметить, что оно очень сложное для восприятия, многоплановое и печальное. Говоря одной фразой, оно о том, как наш жестокий век подавляет естественное поведение и простые, бесхитростные чувства человека
(естественно, письмо базируется на ее собственном грустном опыте).
Есть там, в частности, такие слова:
Но вот одно оказалось не под силу: совмещать эти разработки с серьезным литературным трудом. Тут Надежда Ивановна переоценила мои возможности. Я бы добавил – психологические. Творческая задача поглощает меня без остатка, до изнеможения, не дает уму и душе увлечься иными стремлениями. Что тут поделаешь? Мои настойчивые литературные пробы начались только после ухода на пенсию, прощания с институтом и приезда по зову сына в Америку.
* * *
Следующее письмо Надежды Ивановны, огромное, выстраданное, глубоко доверительное, достойное глубокого и сердечного отклика, пришло ко мне как раз в период очередной “запарки”, связанной с подготовкой крупного лицензионного соглашения на комплексную разработку нашего института. Покупателем лицензии была очень педантичная английская компания. И я – не образно говоря, а на самом деле – валился с ног. Смог лишь заглянуть в это письмо и отметить, что оно очень сложное для восприятия, многоплановое и печальное. Говоря одной фразой, оно о том, как наш жестокий век подавляет естественное поведение и простые, бесхитростные чувства человека
(естественно, письмо базируется на ее собственном грустном опыте).
Есть там, в частности, такие слова:
“О чем писать буду? А ни о чем. Просто так – “в жилетку”... Поговорить почти не с кем. Дико разно судим-мыслим. Как редко и мало смеемся! И чаще с сарказмом. Зло. Не вытягиваю таких “бесед” больше часа – мука, вязко в душе и мыслях. До боли в затылке ужасны для меня “прогуливания” под ручку шуршащим шагом по асфальту “в вечеру”. Испытываю удовольствие в прогулках только с “бывшими”: идем в темпе, разговор – взахлеб, мысли быстрые, вкусы общие. Вспоминаю, как прекрасны были вылазки с тобой на просторы вечерней Москвы...
И мукой для меня стали застолья, где беседы чаще всего – злопыхательство в тяжелой форме. На свои лирические высказывания получила совет: оставьте ребячество. Как же я без него?! Делячеством его не заменю... А как-то выступая на поминках, не смогла сдержать слез, всхлипывала. И, когда села, раздалась бодренькая резолюция тамады, начальника СМУ: “Ну что ж, правильно, точно, согласен. Но не надо хныкать. Не надо хныкать!” Я почувствовала себя первоклассницей, испачкавшей фартучек. Вот уж и слезы стали лишними в 20-м веке. Век быстрых смен ощущений – расслабляться нельзя. “Над вымыслом слезами обольюсь” – уж чуждо. А вот я за слезы. Для скорби утраты, боли разлуки, просьбы прощения, безмерной радости...” |
...Мне бы написать Надежде Ивановне честно, что в ближайшее время я просто не в состоянии достойно среагировать на ее письмо и сделаю это позже. Или вообще ничего не писать до благоприятного момента. Я же в спешке и отупении от усталости сделал худшее, что можно было придумать в отношении моей учительницы. Решил пока “просто поддержать” ее, а поскольку в моей голове, естественно, не рождалось никаких точных, адекватных мыслей по поводу ее переживаний, я написал на открытке какую-то абстрактную бодренькую чепуху, абсолютно безадресную.
Как я мог не остановиться, не осознать, что отвечаю не кому-нибудь, а Надежде Ивановне, которую такое послание от м е н я не поддержит, а обидит?! До сих пор стыдно мне за ту свою открытку.
Из-за моей нечуткой небрежности началась пора прохлады в нашей переписке. Это было осенью 1979 года. Я получил ответ...
Как я мог не остановиться, не осознать, что отвечаю не кому-нибудь, а Надежде Ивановне, которую такое послание от м е н я не поддержит, а обидит?! До сих пор стыдно мне за ту свою открытку.
Из-за моей нечуткой небрежности началась пора прохлады в нашей переписке. Это было осенью 1979 года. Я получил ответ...
“Добрый день, юморист!
Видимо, было все так. Ты прилетел из очередной победной командировки. С нерасхмеленной головой, разболтанный полетом и метро, уже несколько отвыкший от стискивания и обтекания толпой – в лифт, в дверь: - Ух, как я устал. Чуть позже увидел мое письмо. В уме: “Письмо? Какое толстое! И чо там старушка накарябала?” Вроде, нет ничего горячего. Прочту потом”. - Сын, беги, отправь телеграмму. Сейчас текст выдам... Нет, лучше открытку – пусть она станет первой реакцией на письмо. - Ты же не читал! - ?! Но я довольна, не в обиде, хотя ждала весточки д л я с е б я. Написано очень приподнято, оптимистично... Это твой стиль, это – ты. Из твоего жизнеутверждающего сообщения о пребывании в Туапсе, на большом совещании, делаю вывод, что у тебя пока штиль. Рада, что докладом утвердился. Но непривычно ощущать тебя успокоившимся. Лучше – под полощущимися парусами. Ты как-то сообщил мне, что научная элита все меньше читает беллетристики, это в большей мере становится занятием лаборанток. А вам, видишь ли, некогда – дела одолели... Но надеюсь, Даниила Гранина ты читаешь – ведь о вас, об ученых, пишет. Я чту и читаю его. И позволь кое-что выписать для тебя из его новой повести о весьма необычном человеке –Александре Александровиче Любищеве, сумевшем по собственной системе, с потрясающей строгостью и, соответственно, эффективностью организовать свое время. “Некоторые правила, позволяющие иметь много времени для научной деятельности: а) не иметь обязательных поручений; б) не брать срочных поручений; в) при утомлении сейчас же прекращать работу и отдыхать; г) спать не менее 10 часов; д) комбинировать утомительные занятия с приятными”. Каково? Понятно, почему ты не доктор наук. Удивляюсь, как сумел получить так много авторских свидетельств на изобретения... “В 70 лет за год написано 1500 страниц, отпечатано 420 фото, прочитано книг: на русском – 50, на английском – 2, на французском – 3. на немецком – 2, сдано в печать 7 статей”. ...Вот как скоро сбылось твое пожелание мне: иметь силы на восхищение, иронию, злость, сочувствие. Вся эта разновидность эмоций присутствует в моем письме, которое ты держишь в руках. Благодарю за выносливость в чтении моих писем...” |
К моменту получения этого письма я, конечно, уже прочел повесть Д. Гранина о Любищеве, кабинетном ученом. Этот персонаж вызвал у меня единственное чувство: раздражение. Эгоцентрист, педантично углубленный в свое драгоценное существование. Такие могут жить только как “вольные художники” (хорошо, если с какой-то пользой для других), а отраслевой науке такой деятель абсолютно чужд.
Известно, что если конечным продуктом академической науки являются новые знания, то конечный продукт нашей работы – новые объекты техники и технологии. Причем мы работаем по строгим планам, согласованным и с заводами-изготовителями, и с предприятиями-потребителями. Но чаще всего разработки не идут “как по маслу”. А сколько сомневающихся, а то и откровенных противников – и нередко это влиятельные специалисты! Как азартно активизируются они при любой неудаче разработчиков!.. Необходима живая сложная борьба, о которой Любищев даже не помышлял, создавая систему расходования своего времени...
Вот типичная ситуация. В наших объектах реализуется труд многих работников института, заводчан, а затем буровиков. Чья-то незамеченная ошибка – и провал стендовых исследований или опытно-промышленных работ. А плановые сроки неумолимы. Значит – бессонные ночи, решение непредвиденных головоломок, срочная доводка технической документации, дополнительные командировки, исследования и испытания и, к тому же, оперативное преодоление “человеческого фактора”...
Непредвиденности в разработках – на каждом шагу. А при этом еще – вал текущих министерских заданий и запросов, заседания ученого совета, рассмотрение диссертационных работ, рецензирование статей и книг по заданиям издательств, подготовка собственных публикаций, оформление изобретений, одоление сомневающихся асов патентной экспертизы... И прочее, и прочее... Но необходимо побеждать. И побеждаем!
Как бы размышлял здесь педантичный “чистюля” Любищев? Какие бы “рациональные” формы работы предложил он нам для процветания нашего дела в реальной (для нас, а не для него!) ситуации?
“Эх, Надежда Ивановна! – думал я. - Понимаю, что виноват перед вами, понимаю, что ваша злость правомерна. Готов даже согласиться, что мы – “слесари технических наук” (так выразился один молодой сноб), по сравнению с рафинированным жрецом науки Любищевым. Но ведь и у слесарей есть гордость, тем более что наше “слесарство” недешево нам дается и реально помогает отрасли добывать нефть. И пусть возрастет моя вина перед вами, но пропаганду Любищева как образца для меня и коллег принять от вас не могу. Эта пропаганда унижает нас”.
И изложил я тот свой настрой в очередном письме учительнице. Ответ пришел очень скоро. В нем смешались душевная боль и некоторая растерянность от потери нашего взаимопонимания, от пошатнувшейся “взаимности доброты”, желание избежать впредь прихода от меня столь же недружественных писем...
* * *
Но прежде чем пришел от Надежды Ивановны тот ответ, я получил от нее еще одно письмо, написанное вскоре после ее послания, пропагандирующего, как я посчитал, Любищева. Пришло письмо примирительное, доброе. Приди оно чуть пораньше – и не было бы моей холодной отповеди по поводу “ценности” для меня Любищева, принял бы ее доводы. А написала она вот что.
Известно, что если конечным продуктом академической науки являются новые знания, то конечный продукт нашей работы – новые объекты техники и технологии. Причем мы работаем по строгим планам, согласованным и с заводами-изготовителями, и с предприятиями-потребителями. Но чаще всего разработки не идут “как по маслу”. А сколько сомневающихся, а то и откровенных противников – и нередко это влиятельные специалисты! Как азартно активизируются они при любой неудаче разработчиков!.. Необходима живая сложная борьба, о которой Любищев даже не помышлял, создавая систему расходования своего времени...
Вот типичная ситуация. В наших объектах реализуется труд многих работников института, заводчан, а затем буровиков. Чья-то незамеченная ошибка – и провал стендовых исследований или опытно-промышленных работ. А плановые сроки неумолимы. Значит – бессонные ночи, решение непредвиденных головоломок, срочная доводка технической документации, дополнительные командировки, исследования и испытания и, к тому же, оперативное преодоление “человеческого фактора”...
Непредвиденности в разработках – на каждом шагу. А при этом еще – вал текущих министерских заданий и запросов, заседания ученого совета, рассмотрение диссертационных работ, рецензирование статей и книг по заданиям издательств, подготовка собственных публикаций, оформление изобретений, одоление сомневающихся асов патентной экспертизы... И прочее, и прочее... Но необходимо побеждать. И побеждаем!
Как бы размышлял здесь педантичный “чистюля” Любищев? Какие бы “рациональные” формы работы предложил он нам для процветания нашего дела в реальной (для нас, а не для него!) ситуации?
“Эх, Надежда Ивановна! – думал я. - Понимаю, что виноват перед вами, понимаю, что ваша злость правомерна. Готов даже согласиться, что мы – “слесари технических наук” (так выразился один молодой сноб), по сравнению с рафинированным жрецом науки Любищевым. Но ведь и у слесарей есть гордость, тем более что наше “слесарство” недешево нам дается и реально помогает отрасли добывать нефть. И пусть возрастет моя вина перед вами, но пропаганду Любищева как образца для меня и коллег принять от вас не могу. Эта пропаганда унижает нас”.
И изложил я тот свой настрой в очередном письме учительнице. Ответ пришел очень скоро. В нем смешались душевная боль и некоторая растерянность от потери нашего взаимопонимания, от пошатнувшейся “взаимности доброты”, желание избежать впредь прихода от меня столь же недружественных писем...
* * *
Но прежде чем пришел от Надежды Ивановны тот ответ, я получил от нее еще одно письмо, написанное вскоре после ее послания, пропагандирующего, как я посчитал, Любищева. Пришло письмо примирительное, доброе. Приди оно чуть пораньше – и не было бы моей холодной отповеди по поводу “ценности” для меня Любищева, принял бы ее доводы. А написала она вот что.
“Юрочка, здравствуй! Наверное, мое предыдущее письмо тебя огорошило, мягко говоря. Но, мне думается, должно же быть “проветривание” атмосферы напряжения, нагнетания, импульсации, стресса – того окружения, обстоятельств, условий, в которые вы поставлены и необходимостью, и обязательностью, и случайностями, и безвыходностью... Вот мои письма и пусть несут качества громоотводов, транквилизаторов – так я их оцениваю...”
|
Затем в письме были лирические размышления о приближающемся Новом годе и несколько стихотворений из французской поэзии – новейшее впечатление Надежды Ивановны.
Она посчитала свое письмо с цитатами о Любищеве громоотводом, транквилизатором для моей текущей рабочей напряженности. Видимо, и подумать не могла, что оно вызовет мой бурный и нервный протест. Как чуть позже вы увидите, уважаемый читатель, Надежда Ивановна хотела, чтобы я просто посмеялся солидарно с ней (она, оказывается, восприняла Любищева с иронией). Но, знаете, есть такой психологический момент. Иногда, будучи обижены, мы стараемся погасить это свое состояние, переходя на бодрый, шутливый тон, но – не получается: обида еще не ушла, еще окрашивает наши старания. И не могут воспринять их окружающие так, как нам бы хотелось... Хочется думать, это был тот случай для Надежды Ивановны...
А еще через несколько дней пришел ответ на мое недоброе письмо-отповедь.
Она посчитала свое письмо с цитатами о Любищеве громоотводом, транквилизатором для моей текущей рабочей напряженности. Видимо, и подумать не могла, что оно вызовет мой бурный и нервный протест. Как чуть позже вы увидите, уважаемый читатель, Надежда Ивановна хотела, чтобы я просто посмеялся солидарно с ней (она, оказывается, восприняла Любищева с иронией). Но, знаете, есть такой психологический момент. Иногда, будучи обижены, мы стараемся погасить это свое состояние, переходя на бодрый, шутливый тон, но – не получается: обида еще не ушла, еще окрашивает наши старания. И не могут воспринять их окружающие так, как нам бы хотелось... Хочется думать, это был тот случай для Надежды Ивановны...
А еще через несколько дней пришел ответ на мое недоброе письмо-отповедь.
“Сейчас вынула почту. Взвесив на ладони твое письмо, с вожделением пошла к дивану – читать.
А что получилось? Даже в комнате стало прохладнее, и солнце – совсем белесое за стеклами, затянутыми льдом. Ну, все равно здравствуй! Только не отвечай ты, не отвечай на мои письма! Не терзайся, что я опять не поняла, что опять надо “впрягаться” и растолковывать. Не надо! Мое письмо о Любищеве, по моему замыслу, было ироничным. Он весь – в себе, даже не был членом профсоюза. Но мне, как видишь, не хватило совсем малого – таланта, чтобы ты посмеялся, как смеялась я (весело и зло). Как хотелось доставить тебе каких-нибудь четверть часа умственной “разгрузки”! А вышло... Лишь гнет и утруждение для тебя. Ты нервничаешь, решил, что я подсовываю тебе Любищева для корректировки твоей жизни. А ведь, честно говоря, я в немом восторге от твоей работоспособности, уплотненности, продуктивности (взять хотя бы многие десятки изобретений), а это возможно лишь при наличии обязательной системы, т в о е й системы. Поверь, мне понятно это и хотелось бы, чтобы тебя со временем нашел свой Гранин, продолжив тот рассказ, который был начат о тебе на Самотлоре... Юра, я – совершенно серьезно: не затрачивай время на ответы мне. Меня очень радуют твои искрометные, динамичные, глубокие и насыщенные поэзией открытки-поздравления. Они для меня истинные подарки и праздники... Давай сохраним взаимность доброты на дистанции километров, часов, лет и многого другого”. |
Так в середине декабря 1979 года закончился тот непростой и очень важный для меня этап большого урока Надежды Ивановны, этап, посвященный отзывчивости и чуткости к людям, незыблемости веры в старого друга, великодушию в момент недоразумения с близким человеком.
В следующем году – спасибо моей любимой Надежде Ивановне – переписка продолжилась так, словно и не было в наших отношениях той прохлады, что случилась осенью 1979-го. Вновь письма приносили мне ее заветные мысли. Ее бесценный урок продолжался, прибавляя мне жизненные силы...
Итак, наступил 1980 год. Тогда Надежде Ивановне оставалось жить чуть более четырех лет...
В следующем году – спасибо моей любимой Надежде Ивановне – переписка продолжилась так, словно и не было в наших отношениях той прохлады, что случилась осенью 1979-го. Вновь письма приносили мне ее заветные мысли. Ее бесценный урок продолжался, прибавляя мне жизненные силы...
Итак, наступил 1980 год. Тогда Надежде Ивановне оставалось жить чуть более четырех лет...
ПЕРЕПИСКА 1980 ГОДА
* * *
“Здравствуй, Возмутитель Спокойствия! Теперь это твои новые имя и отчество. Прими как мою месть... За что? Н-ну, хотя бы за зависть мою к расположению Всевышнего к тебе. И за умелое использование тобою этого расположения... Вот и сегодня зависти полна: по радио – информация о концерте у вас, в столице, по произведениям Джорджа Гершвина. Ты меня познакомил с ним по записям, когда я гостила у тебя. Это был один из приятнейших вечеров. Я стала следить, поймала, слушала, восторгалась... Но вот “Голубую рапсодию” не знаю. А у вас прозвучит... Представь себе, я тоже (не только же тебе – такую участь!) почти “придворный поэт”. Ко мне ходят с заказами на дату, юбилей. А недавно горком профсоюза прислал мне как пенсионерке поздравление с Новым годом – мое!!! Как стихи сделали такой виток?.. ... Данное письмо служит для меня психотерапией. Уже долго жду хоть кого-нибудь из ЖЭКа: на лестничной площадке, именно возле моей двери, возлежит пьяный сосед. Ой, Юра, как гадко, мерзко. Но – се ля ви...” * * * “Светлый, добрый час тебе, Юрочка! Не только еще не забыла, а никогда не забуду “месяц в деревне” по имени Москва. Вся пешеходная тропа от станции метро до твоего дома – чудо, оазис в столице. Всегда буду помнить наши вечера после театра – за чашечкой кофе (вопреки всем устоям медицины), поздние экскурсии по московским бульварам и переулочкам и, конечно, лоджию твоей квартиры, залитую или жарким солнцем, или ночной прохладой и ароматом чистой листвы... В последние дни “отходила” от Московской олимпиады, восстанавливалась после полумесячного “заболевания”. Даже не предполагала, что так меня засосет водоворот страстей спорта. Болела до аритмии и гипертонии. Спасибо, дорогой, сердечное спасибо за новый всплеск чувств, откровений, наполнивших это чудное твое письмо. В моем пенсионном режиме письма всегда – радость. И жданные – поздравительные, и такие, внезапные... Пела Брегвадзе “Снегопад”. Мне подумалось: всех беспокоит неумолимое Время. И вот... Я, вместо раздумий по поводу невозвратного, еще желаемого или уже неосуществимого, кажется, вернулась к истокам, к началу узнавания мира. Смотрю вокруг, широко раскрыв глаза и рот... У тополей новые листья (после обильных дождей и вновь пришедшего к нам тепла) – в две ладони! Полынь – седая, мохнатая, терпкая, выше меня ростом! В парке – дикий овес мне по плечо!.. Это вторая моя эпоха – удивляющая прелесть. “Я знаю, что ничего не знаю” – и радостно от этого: узнавай! ...Но, если быть до конца честной, Время и у меня подчас вызывает тревожные, а не восторженные мысли. Вот написала грустные стихи (такие грани своих размышлений я тебе еще не показывала): Крылами машет над нами время, зовет куда-то... Вперед? Назад? Но нет желаний. И сил не хватит. И ты мне, Время, уже не брат. В тебе, о Время, мир заблудился. Былое ль лучше иль что грядет? И даже если замрешь покорно, Мир то, что ищет, все ж не найдет...” * * * “Здравствуй, Юра! Все бросила и пишу тебе письмо. Наверное, удивлен, что все могу бросить? Но сегодня перелом погоды: мытье окон отпадает, из-за этого же не тянет в магазинные очереди. Вот и решила с тобой поговорить. И опасаюсь попасть “не в тон”. “Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется...” Прошу извинить, если мой мажор не отзовется в тебе. Я же полна им, мажором: у нас Золотая Осень! За окном - желтый огонь листвы. И потому, хотя пасмурно, небо однотонно-серое, брызжет мелкий, жалкий дождичек, но кажется, что в окно льется яркий, живой солнечный свет. Зеленые сосны окружены пламенем. Оно бушует, клубится и тянется вверх. Высокие тополя пылают над крышей соседнего дома. Чудо чудное, диво дивное, красота нерукотворная – действо Мастера Вселенского. Так бы и не отходить от окна, любоваться этим Праздником, каким-то Золотым Юбилеем без имени... Весна – для юности. Лето – для детства. А осень согревает усталые сердца. Бодрит, освежает и внушает Веру, что ничто не зря, никогда не поздно, в любом повторении есть красота новизны, а краткий миг может быть ярким, щедрым, могучим счастьем. Мне думается: Весна – это молодость Осени. Одурманила себя Осень ее ароматами. А позже заплатила щедротами Лета за радость Весны. И вот, постепенно, день за днем, ароматы цветения сменяются дыханием пригорклой полыни. Устав к концу Лета, истратив силы души в летнем зное, дарит нам осень праздник своего “пышного увядания”, Уже позади беспокойство о полях, садах, плодах – а душа ее вновь воскресла в свежих утренних туманах и легких морозцах ночных. И встряхнула наряды, расписные цветастые шали – хоть не надолго, а не хуже, чем ранней весной, убралась! Как старательно и мудро учит нас природа! Учит верить, что опять придут желания, мечты, осуществление надежд! Будем благодарны природе за силу осенних свершений! Они входят в нашу жизнь, когда надежды, казалось бы, уже увяли, отцвели, погибли... Скоро и у вас, мои москвичи, будет эта всеблагостная красота осени. Уже начинается... Побродите, отдохните – глазами, сердцем, мозгом. Погуляйте в тихих переулках Арбата, в дебрях дивных рощ Лосиноостровского заповедника, краешек которого ты видишь из окон своей квартиры. Всем вам желаю осенней бодрости! И светлой веры в природу! Обнимаю с надеждой на самое лучшее...” |
Это был последний год нашей переписки. Последние два письма Надежды Ивановны и ее поздравительная открыточка к моему очередному дню рождения... Самое последнее письмо, неравнодушное, доброе, светлое, я получил за три месяца до ее смерти, в декабре 1983 года. Далее писать ей было уже невмочь: ее замучила коварная болезнь.
Ее самое последнее письмо было посвящено чрезвычайно важному событию в моей жизни: я наконец вернулся из глубоко уважаемой мною, интересной и важной сферы патентно-лицензионных исследований к беззаветно любимым научно-техническим разработкам. Но, естественно, этот возврат сопровождался жесткой активностью моего куратора в дирекции А.К. Караева. Когда на ученом совете обсуждали мою кандидатуру на должность заведующего новым большим научным подразделением, он выступил с резким заявлением о моей некомпетентности. И, конечно, проголосовал против моего назначения на новую должность. Все остальные члены совета проголосовали “за”.
Но еще до того заседания ученого совета он решил мобилизовать общественное мнение против моего перехода на другую работу. Для этого “побеседовал” с коллективом лаборатории патентно-лицензионных исследований и организовал там голосование по вопросу согласия или несогласия каждого с моим уходом... Я сообщил Надежде Ивановне об этом беспрецедентном голосовании, и она, уже очень больная, взволнованно откликнулась на мою информацию. Ее душа была столь поглощена моей судьбой, что в том письме она совершенно не отразила серьезность проблемы своего здоровья, и я (при своей жуткой некомпетентности в медицинских вопросах, тем более терминах) просто не обеспокоился этой проблемой.
Как же неправильно было мое спокойствие!..
Вскоре на меня нежданно обрушилось сообщение из Ангарска о кончине нашей любимой учительницы...
Но заглянем в ее последние письма.
Ее самое последнее письмо было посвящено чрезвычайно важному событию в моей жизни: я наконец вернулся из глубоко уважаемой мною, интересной и важной сферы патентно-лицензионных исследований к беззаветно любимым научно-техническим разработкам. Но, естественно, этот возврат сопровождался жесткой активностью моего куратора в дирекции А.К. Караева. Когда на ученом совете обсуждали мою кандидатуру на должность заведующего новым большим научным подразделением, он выступил с резким заявлением о моей некомпетентности. И, конечно, проголосовал против моего назначения на новую должность. Все остальные члены совета проголосовали “за”.
Но еще до того заседания ученого совета он решил мобилизовать общественное мнение против моего перехода на другую работу. Для этого “побеседовал” с коллективом лаборатории патентно-лицензионных исследований и организовал там голосование по вопросу согласия или несогласия каждого с моим уходом... Я сообщил Надежде Ивановне об этом беспрецедентном голосовании, и она, уже очень больная, взволнованно откликнулась на мою информацию. Ее душа была столь поглощена моей судьбой, что в том письме она совершенно не отразила серьезность проблемы своего здоровья, и я (при своей жуткой некомпетентности в медицинских вопросах, тем более терминах) просто не обеспокоился этой проблемой.
Как же неправильно было мое спокойствие!..
Вскоре на меня нежданно обрушилось сообщение из Ангарска о кончине нашей любимой учительницы...
Но заглянем в ее последние письма.
* * *
“...Скоро будем прощаться с зимой. Правда, впереди еще ее месячный срок - угрожающий неожиданностями февраль... Немного воспоминаний о 1982-м. Лето прошлого года прожила оседло. Весною беспокоилась, что оно будет длинным и однообразным. Но пробежало незаметно. А точнее, заметно хорошо. И по погоде, и по насыщенности впечатлений. Впечатления в основном связаны с тем, что приезжала к родным ленинградка-ангарчанка, у которой я жила летом 81-го. Часто ходили с ней на нашу красавицу реку Китой, захватив с собою... арбуз! Их в городе была тьма. На всех перекрестках – кучи. Небольшие, но сладкие, зрелые... Съездили с нею в Иркутск. Несколько подвело коварство климата. Вечером договаривались при ярком солнце, а утром – снег! Сентябрь... Но поехали. И я совсем разочаровалась в Иркутске, моем родном, колыбельном. Грязненький, суетный, даже, вроде бы, и маленьким стал... Этим впечатлением убито желание переселиться туда, поменяв жилье. А желание было оттого, что к Ангаре тянуло, к театрам, а главное к серьезной библиотеке. В Ангарске их, библиотек, много, но бедные – современность и периодика в основном.... ...Бесполезное письмо написала. Вспомни слова Симонова о письмах: “слезные, болезные, чаще бесполезные”. Мое подтверждает эти слова... Порекомендуй почитать что-нибудь...” * * * “Юра, Юра... Здравствуй, Юра! Юра – романтик, борец, лирик, философ и мастер слова (а слово – плод мысли)! Прости за паузу. Отвечаю не сразу по двум причинам. Во-первых, мне было необходимо перечитывать, вдумываться, воображать, проговаривать... О второй причине сообщу в конце. Рада, что ты отдохнул на море, и не ревную тебя к нему. Хотя, конечно, почувствовала, как оно, да и сам Таллин обокрали меня масштабом твоего письма, поскольку завладели почти всей твоей душой. Но все равно им спасибо за твое успокоение, прилив в тебе здоровых сил, зовущих к действу. Мне нравится, как ты говоришь: “Поживем еще!” Поживем! Я надеюсь дожить до такого твоего письма, где будут звучать трубы! Подожду. Но хотелось бы – побыстрее...” ...Ты так молод в своем письме! Я даже немного загрустила, что еще не работала в нашей школе, когда ты, в девятом классе, был там самым первым комсоргом. Не узнала тебя в этой деятельности – в твои школьные годы наш контакт был слишком краток. Но мне запомнилось, что в ребячьем шуме звучало и такое: “Юра, у Юры, к Юрке...” Наверное, тебе удавалось б ы т ь комсоргом, в е с т и людей. Может быть, этот росточек, даже почка, и есть исток “закабаления” тобою лаборатории. Твои сотрудники, зная, ч т о теряют, голосовали “за”. За твое возвращение к научно-техническим разработкам. Добрые, умные... Как много в них от тебя! Не зря отдавал. И, уверена, твоя победа им тоже окрасит жизнь. Постарайся в будущем никогда не разбить их веру и надежду. ...Ну, а теперь о второй причине задержки моего письма. Две недели назад вышла из хирургического отделения после операции по поводу панкреатита. До операции 2 – 3 месяца ощущала недомогание. Потом случился приступ боли... Теперь прихожу в себя – и, соответственно, настроение приходит в норму. Читаю Ильфа и Петрова – смеюсь от души. Твое письмо получила в день выхода из больницы. Ты мне им помог, как море тебе. Спасибо вам обоим! Обнимаю. Мои добрые пожелания семье и нашим друзьям”. ПЕРЕПИСКА 1981 - 1982 ГОДОВ
* * *
Здравствуй, “инженер с поэтическим сердцем”! Помнишь ‘Жаркий Самотлор”? Давно было... Уже 1981-й. А связь-то чувствуешь? Существует? Спешу сообщить тебе вот что: я посетила Ленинград! Правда, в отличие от незабываемой поездки к тебе, в Москву, этот визит был неудачен в отношении театров. Ни один не работал, кроме театра Комиссаржевской. Сцены были заполнены “нашими” гастролерами: из Мирного, из Иркутска и еще какими-то – из Сибири. За месяц в Ленинграде, как и в прошлый раз, в Москве, “убегалась” по окрестностям, дворцам, музеям, прежде всего по Эрмитажу. В него ходила 7 раз и побывала чуть ли не во всех залах. Посетила дома-музеи Достоевского и Блока. Их композиции весьма различны, но обе очень впечатляют. Есть Дух – и Человека, и его времени. Теперь, дома, буду с интересом всматриваться в чарующие открытки и проспекты – и вновь я в залах, на мостах, каналах, площадях и бульварах Ленинграда... Не затмевает ли он Москву?.. Нет, думаю: они просто очень разные. В Москве, несмотря на сутолоку, многоязычность, ощущаешь себя в своей, пусть и несколько безалаберной, но уютной, обители. А в Ленинграде – в чьем-то строгом, манерном доме, хотя и доброжелательном.... Всего вам всем доброго! Всем мои сердечные приветы!” * * * Дорогой Юра, приближается 15 марта 1982-го, поздравляю с 45-летием! “Мне 43 – возраст почтенный; я уже не средовек, а подстарок. Но, мнится, только начинаю жить. Свежи чувства, жадность разума, много сил”. Так писал великий Гаврила Романович Державин. В 35 он женился, ей было 18.... Известно, что в твои годы расцветает художественное и научное творчество... О, какое же существует разнообразие глубокомысленных рекомендаций по укреплению здоровья для людей твоего возраста! И иногда эти наставления категорически противоречат друг другу. Однако против мяса – единодушие, как и за растительную пищу, ходьбу, бег. Да, изысков и советов много. Полагаю, истина такова: разумность во всем! По любому рецепту – долголетия тебе! Обнимаю...” ПЕРЕПИСКА 1983 ГОДА
|
Такова была последняя весточка от Надежды Ивановны. Знать бы мне тогда, что получил ее последнее письмо...
Я вдохновенно и трудно осваивался в новых делах и, конечно, намеревался написать ей об этом. Но 20 марта позвонила одна из учениц Надежды Ивановны из более поздних выпусков (как-то мне довелось с ней познакомиться) и сообщила о кончине нашей учительницы. А в начале апреля 1984 года пришло подробное письмо от одноклассницы и моего большого друга Греты Танеевой. Вот что, в частности, написано в том письме.
“Смерть Надежды Ивановны была для меня ужасной неожиданностью. В те дни я закрутилась в текущих делах, не заглядывала в нашу городскую газету – и узнала об этой беде от вас, москвичей, получив телеграмму соболезнования всем школьным друзьям и нашей школе. Это было вечером в субботу, 24 марта. Накануне, в пятницу, я купила нашу “Знаменку”, но не разворачивала ее. После телеграммы раскрыла со страхом. Да, в ней было сообщение о смерти Надежды Ивановны. Известие это тем более горько и болезненно для меня, что я не выполнила твою просьбу сходить к ней.
Осенью Надежде Ивановне сделали операцию: опухоль поджелудочной железы. Рак ли это или доброкачественная опухоль, утверждать не берусь, поскольку с медиками не разговаривала. О том, что она лежала тогда в больнице, никто не знал. Позже говорила, что не хотела, чтобы знали...
Недомогание, видимо, вновь привело ее в больницу, но уже в другую. Это случилось в марте. “Ту больницу однажды посетил врач, который ее оперировал (он пришел по каким-то своим делам). Увидел ее, переговорил с медперсоналом и возмутился – то ли назначенным лечением, то ли обследованием: дескать, я же знаю ее болезнь, я сам ее оперировал и вижу, что вы все делаете не так. Этот разговор был подслушан медсестрой, он всплыл лишь потом, когда Надежды Ивановны не стало...
Ей назначили прием бария для рентгена. Пребывание свое в больнице она поначалу опять хотела скрывать. Но в какой-то момент позвонила в школу и попросила передать некой Галине Михайловне, чтобы та пришла к ней. Всем остальным стало известно со слов этой Галины Михайловны, что 19 марта Надежда Ивановна пожаловалась на врачей, сообщила, что попала к ним в немилость из-за нежелания принять барий, сердилась, что они все-таки заставили принять.
Но в целом она вела себя терпеливо, была, как обычно, иронична, разговорчива, соседей по палате подбадривала. 19 марта ее посетила еще одна подруга, узнав случайно, что Надежда Ивановна в больнице. На вопрос, что ей принести, ответила: ничего не надо; вот огурчик бы съела, но нельзя – при ее болезни лечат голодом.
В тот печальный день, 20 марта, она тоже вела себя обычно, разговаривала, была в столовой. Но навестившей ее Галине Михайловне показалась очень измученной, изможденной. Грустно улыбнулась: дескать, ты будешь последней, кто разговаривал со мной и тем самым войдешь в историю. Когда они сидели рядом, Надежда Ивановна вдруг тихо воскликнула: “Кто бы знал, как мне плохо!..” А затем сказала: “Иди уж, я устала”.
Когда Галина Михайловна уходила, Надежда Ивановна лежала и забылась, видимо, задремала. Щеки ее порозовели. Галине Михайловне она показалась очень хорошенькой...
А через несколько минут Надежда Ивановна вдруг закричала: “Ой, больно! Больно мне!” Побежали за врачом. Когда он появился, она уже была мертва. Был вечер 20 марта...
... На траурном митинге в школе урочные слова сказали двое незнакомых мне пожилых людей: женщина и мужчина. Отметили ее высокий класс как специалиста, ее строгость, но справедливость, ее активность и отзывчивость, ее неизменное участие в выпуске стенгазеты. Народу было немало, пришли люди разных возрастов – ее выпускники разных лет. Много принесли цветов, венков.
Говорили речи и у могилы. Наши одноклассницы Галя Буш и Лида Потапова тоже сказали благодарственные и прощальные слова...
Как ты ее любил, Юра, не могу знать. Но я в 10-м классе по-настоящему влюбилась в нее...”
Наша любимая учительница ушла навсегда. Но не уйдет из моей памяти, моего сердца ее долгий, 30-летний урок жизненного поведения...
Живу уже на восьмом десятке лет. Еще перезваниваюсь и переписываюсь с некоторыми школьными друзьями. Верится, мы не изменили урокам Надежды Ивановны.
Остались бы и наши уроки жизни в чьих-то памяти и сердцах...
Я вдохновенно и трудно осваивался в новых делах и, конечно, намеревался написать ей об этом. Но 20 марта позвонила одна из учениц Надежды Ивановны из более поздних выпусков (как-то мне довелось с ней познакомиться) и сообщила о кончине нашей учительницы. А в начале апреля 1984 года пришло подробное письмо от одноклассницы и моего большого друга Греты Танеевой. Вот что, в частности, написано в том письме.
“Смерть Надежды Ивановны была для меня ужасной неожиданностью. В те дни я закрутилась в текущих делах, не заглядывала в нашу городскую газету – и узнала об этой беде от вас, москвичей, получив телеграмму соболезнования всем школьным друзьям и нашей школе. Это было вечером в субботу, 24 марта. Накануне, в пятницу, я купила нашу “Знаменку”, но не разворачивала ее. После телеграммы раскрыла со страхом. Да, в ней было сообщение о смерти Надежды Ивановны. Известие это тем более горько и болезненно для меня, что я не выполнила твою просьбу сходить к ней.
Осенью Надежде Ивановне сделали операцию: опухоль поджелудочной железы. Рак ли это или доброкачественная опухоль, утверждать не берусь, поскольку с медиками не разговаривала. О том, что она лежала тогда в больнице, никто не знал. Позже говорила, что не хотела, чтобы знали...
Недомогание, видимо, вновь привело ее в больницу, но уже в другую. Это случилось в марте. “Ту больницу однажды посетил врач, который ее оперировал (он пришел по каким-то своим делам). Увидел ее, переговорил с медперсоналом и возмутился – то ли назначенным лечением, то ли обследованием: дескать, я же знаю ее болезнь, я сам ее оперировал и вижу, что вы все делаете не так. Этот разговор был подслушан медсестрой, он всплыл лишь потом, когда Надежды Ивановны не стало...
Ей назначили прием бария для рентгена. Пребывание свое в больнице она поначалу опять хотела скрывать. Но в какой-то момент позвонила в школу и попросила передать некой Галине Михайловне, чтобы та пришла к ней. Всем остальным стало известно со слов этой Галины Михайловны, что 19 марта Надежда Ивановна пожаловалась на врачей, сообщила, что попала к ним в немилость из-за нежелания принять барий, сердилась, что они все-таки заставили принять.
Но в целом она вела себя терпеливо, была, как обычно, иронична, разговорчива, соседей по палате подбадривала. 19 марта ее посетила еще одна подруга, узнав случайно, что Надежда Ивановна в больнице. На вопрос, что ей принести, ответила: ничего не надо; вот огурчик бы съела, но нельзя – при ее болезни лечат голодом.
В тот печальный день, 20 марта, она тоже вела себя обычно, разговаривала, была в столовой. Но навестившей ее Галине Михайловне показалась очень измученной, изможденной. Грустно улыбнулась: дескать, ты будешь последней, кто разговаривал со мной и тем самым войдешь в историю. Когда они сидели рядом, Надежда Ивановна вдруг тихо воскликнула: “Кто бы знал, как мне плохо!..” А затем сказала: “Иди уж, я устала”.
Когда Галина Михайловна уходила, Надежда Ивановна лежала и забылась, видимо, задремала. Щеки ее порозовели. Галине Михайловне она показалась очень хорошенькой...
А через несколько минут Надежда Ивановна вдруг закричала: “Ой, больно! Больно мне!” Побежали за врачом. Когда он появился, она уже была мертва. Был вечер 20 марта...
... На траурном митинге в школе урочные слова сказали двое незнакомых мне пожилых людей: женщина и мужчина. Отметили ее высокий класс как специалиста, ее строгость, но справедливость, ее активность и отзывчивость, ее неизменное участие в выпуске стенгазеты. Народу было немало, пришли люди разных возрастов – ее выпускники разных лет. Много принесли цветов, венков.
Говорили речи и у могилы. Наши одноклассницы Галя Буш и Лида Потапова тоже сказали благодарственные и прощальные слова...
Как ты ее любил, Юра, не могу знать. Но я в 10-м классе по-настоящему влюбилась в нее...”
Наша любимая учительница ушла навсегда. Но не уйдет из моей памяти, моего сердца ее долгий, 30-летний урок жизненного поведения...
Живу уже на восьмом десятке лет. Еще перезваниваюсь и переписываюсь с некоторыми школьными друзьями. Верится, мы не изменили урокам Надежды Ивановны.
Остались бы и наши уроки жизни в чьих-то памяти и сердцах...